А что делать ему самому? Похоже, его выбор ясен и в какой-то степени предопределен. Как учили его родители, он принадлежал к могучим хищникам, и весь лес — да и весь мир тоже — был для него устрицей, с которой он мог по своему усмотрению поступить так или иначе. Даже несмотря на то, что, к своему невероятному стыду, Филин совсем недавно поддался приступу норкомышления, мысли о норках больше не вызывали в нем чувства обреченности. В конце концов, он узнал их гораздо ближе, чем любой из жителей леса, поэтому их влияние на него было не таким сильным и поддавалось логическому анализу. Гораздо сильнее Филина беспокоила привычка кроликов по поводу и без повода заламывать лапы и оплакивать «старые добрые деньки», когда трава была зеленее, вода мокрее, а солнце солнечнее. Даже если бы все это в действительности было так, Филин не собирался тратить на это гуано время и силы. Он осознавал свое «здесь и сейчас» гораздо лучше, чем разнообразные «раньше» и «давно». В конце концов, его жи-знь принадлежала только ему одному, и он не собирался позволить всяким норкам превращать ее во что-то достойное сожаления. С какой стати? Да, норки какое-то время жили с ним в одном лесу, они познакомили его со своим образом мышления, но это не означало, что он должен действовать, как они, или уподобляться кроликам и скорбеть по поводу безвозвратно ушедшего прошлого и мрачного будущего. Даже в норкомышлении было нечто такое, что им всем не мешало бы усвоить. Это было искусство вовремя поймать свой шанс. И он, ночной хищник, должен жить ради этого — ради своих ночных охот. Как говорится, сагреnoctem!1
Но не станет же он по их примеру превращаться в серийного убийцу. Агрессию, как теперь хорошо понимал Филин, нельзя путать с активностью. И норкомыш-ление вовсе не было решением — оно само было проблемой! Уничтожение ради уничтожения, убийство большего числа живых существ, чем необходимо, больше, чем ты физически в состоянии съесть,— все это было лишь одной его стороной, которая сильнее всего бросалась в глаза. Норкомышление не имело никакого отношения ни к уму, ни к дерзости, ни к отваге, ни к риску или предприимчивости, как его пытались представить. Главным его недостатком и самым слабым местом было то, что оно не менялось, и приверженцы этой системы взглядов, раз начав, уже не могли остановиться. Они сами оказывались пойманы своим примитивным, скучным, лишенным гибкости образом мыслей, который порождал негативное изображение мира, толкал их все дальше и заставлял все шире раздвигать границы на пути к недостижимому — к удовлетворению. И хотя бы ради себя самого Филин должен был избавиться от этого негатива, от подобного разрушительного отношения к окружающему. В конце концов, он своими глазами видел, как быстро те, кто практиковал норкомышление, возносились на самую вершину и так же быстро падали. Это была петля, бег по замкнутому кругу, крутой маршрут, который мог сделать каждое живое существо жестоким, негибким, грубым, чтобы в конце концов — и это в лучшем случае — вернуть его к тому месту, откуда начался поход.
1Саrре noctem (лат.) — лови мгновение (буквально: пользуйся ночью). Филин перефразирует слова Горация саrре diem — пользуйся днем.
Нет, решил Филин, если не только Старый Лес,, но и весь мир стал беспокойным, непонятным, загадочным, он может обрести спокойствие и ясность, только отыскав истинное счастье внутри самого себя. Именно там скрывались гарантии истинной безопасности. Не нужно бояться быть самим собой, и тогда никакие внешние обстоятельства не смогут причинить ему вреда. Но нельзя полагаться ни на что и ни на кого, как бы он ни ценил это место или это существо. Отныне он должен действовать, как и раньше, — честно, без страха, без угодничества. Нет, Филин не претендовал на совершенство — да и кому под силу быть безупречным? — но зато он мог с гордостью сказать, что все это время он старался сделать так, чтобы другим оставалось как можно больше места для нормальной жизни, и нисколько не стремился к тому, чтобы уничтожить всех, кто ему мешал. Он не только с радостью брал, но и с одинаковой радостью отдавал. И, как и многие другие, Филин умел быть в мире с самим собой только тогда, когда он был в мире со всем, из чего состоял Старый Лес. Самым страшным для него был гнев, а ключом к миру — взаимопонимание и терпимость. Он был филином, а полевка — полевкой. И он любил мир за то, что он устроен именно так, любил полевок за то, что они — полевки, но это не мешало ему ими питаться. И он надеялся, что со временем все лесные жители будут думать и чувствовать именно так, а не иначе, с любовью и трепетом относясь к бесконечному круговороту жизни, который не терпел закосневших догм, который был целиком создан из перемен и постоянно находился в движении. И единственным, что по-настоящему имело цену, была принадлежность к этому вечному потоку, устремленному в бесконечность.
Филину очень хотелось, чтобы Дедушка Длинноух был жив и мог взглянуть на все это своими глазками. Интересно, что сказал бы кролик-патриарх о последствиях предсказанной им «большой беды»? Когда-то он подчеркивал, что все живые существа равны — равны в том, что они делают и что говорят. Норки, люди, кролики, Кувшинка, даже он сам — все это были такие же неотъемлемые составляющие бесконечного и разнообразного бытия, как деревья, образующие лес, или как звезды, которые светили ему с небес.
Что за звезды украшали ночное небо! Они были такими яркими, что филину хотелось до них дотянуться и потрогать или даже броситься в погоню за падающими звездочками, которые чертили ночь то вдалеке, то совсем рядом. Впрочем, он никогда не пытался этого сделать — звезды летели так быстро, что сгорали от напряжения, не в силах и дальше поддерживать свою самоубийственную скорость. Как и норки, неожиданно подумалось Филину. Но что ему звезды или норки? Старый Лес — вот о чем он должен думать. Его дремотный покой был нарушен, Тропа — уничтожена, Могучий дуб — спилен, но он все равно оставался самым прекрасным местом в мире. Одного вида его было достаточно, чтобы мириады проснувшихся с рассветом живых существ начинали радоваться жизни, забывая о всех своих печалях и огорчениях. Кто, будучи в здравом уме и твердой памяти, мог не восхититься и не задержать дыхание при виде этой красоты, в окружении которой чудесным образом уживались самые разные птицы, звери и насекомые? Кто не захотел бы хоть на краткий миг ощутить себя частью этого удивительного чуда и тайны? Как можно было испытывать что-то, кроме чистой радости, окунувшись в водоворот красок, увидев бесконечное разнообразие форм и размеров, чередование дня и ночи, света и тени, спокойствия и ураганов? Но вот он здесь; он над лесом, и в то же время — часть его. У него есть крылья, чтобы летать, и он будет летать. Он будет кувыркаться, планировать, пикировать вниз я свечой взмывать в небо, кружить и нырять только для того, чтобы испытать радость свободного полета. Он будет наслаждаться им, радоваться ему, праздновать его, питаться им без всякой надежды когда-нибудь насытиться.
Первые лучи утреннего солнца легко коснулись верхушек самых высоких ильмов, которые росли вдоль Тропы, и лес отозвался хриплым хором грачей, поднявшихся над Грачевником темным живым облаком. Среди них Филин увидел Раку, которая казалась ему совсем черной на фоне безупречной, как яичная скорлупа, небесной голубизны.
Заметив его, Рака приветственно замахала крыльями.
— На работу? — дружелюбно крикнул Филин.
— Вер-рно, Фил! В поля, в поля! — беззаботно прокричала она в ответ. — Ты же знаешь, ничем другим я в жизни не стала бы заниматься. Как там Юла?
— Лучше не бывает, — проухал Филин в ответ, от души желая, чтобы это было действительно так.
Когда его супруга с таким пониманием отнеслась к его поискам, Филин почувствовал, как будто у него гора с плеч свалилась. Он только недавно понял, как сильно ему недоставало Юлы, зато теперь он возвращался домой, чтобы разделить с ней свою жизнь, возвращался, точно определив свое отношение к вирусу норкомышле-ния и подготовив себя к будущему. И каким бы оно ни оказалось, Филин был уверен: ничто не сможет сбить его с избранного пути. Он стал самим собой, он жил сегодняшним днем, и он радовался этому. И никогда прежде он не ощущал себя настолько живым!