Снарядом выворотило граб, и лежит он, как воин, павший в бою.
— Ай-яй! — качал головой сухонький грибообразный старичок, присаживаясь у израненного комля погибшего граба. — И деревам жизнь не в жизнь, и их из земли с корнем.
Это — отец Франтишека. Он словоохотлив и с удовольствием рассказывает о своей жизни. Ярко горит вечерний костер, весело потрескивают в нем сучья и беспокойные белые язычки пламени старательно лижут их, превращая в багрово-красный жар древесного угля.
Правда, нет ли, трудно сказать, но старику уже за сто, и у него все высохло: и кожа на лице сморщенная, как у перепеченного яблока, и шея столь тонкая, что удивительно, как держится на ней его седая голова, и руки, такие маленькие и плоские, будто их, как рыбу, много лет вялили на солнце. Да и весь он так мал, сух, тонок, что приходится удивляться, как может еще теплиться жизнь в этом слабом и хилом теле. А меж тем старик помногу ходит, ездит верхом, а то и часами лежит на позиции и постреливает себе по немцам. Глаз еще меток. Много он, бывший маляр-отходник, видел на своем веку разного рабочего люда, много стачек и забастовок в Чикаго и в Канаде, в Вене и в Париже, в Антверпене и Амстердаме. Немало судов бороздит моря и океаны, тех самых судов, на которых он работал со своей кистью. Сколько денег осело в чужие карманы при помощи мастера Буржика, а он так и вернулся лет пятьдесят назад в свою нищую Бистричку, не скопив ни доллара, ни франка, ни гульдена, ни форинта, ни марки. Все терпел. А появился Гитлер — чаша уж переполнилась, переполнилась и пролилась. Никто не захотел покориться черному фюреру и его сподручным из шайки Тисо. Вся деревня подалась в партизаны. Лишь девки да бабы остались дома.
А тут каратели. Переловили баб с детьми да на круг. Партизан требуют, грозят деревню сжечь. Только молчит деревня. Один дом подпалили с краю, второй подпалили. Вскрикнули бабы, оцепенели. А каратели с факелами стоят, окаянные, выдачи партизан требуют. Еще два дома запалили. Молчит деревня. Кричат, все спалим и вас всех в том огне пережарим: говорите, где партизаны. Сердце заледенело. Молчим, однако. Вот и вся деревня полымем объята. Чего ж теперь взять с них! Они все отдали им, душегубам. Не все, одначе. Вытащили меня, говорят, стар ты, пожалей матерей с детьми. Молчу, прижимаю к себе внучат и молчу. А они, изверги, вырвали детишек да за ноженьки на дерево. Не скажешь, всех попалим. Ахнули матери, взвыли — не передать. А немцы из автоматов р-раз... р-раз... Угомонили. Костер под детьми раздули. Женщины глаза руками заслонили. Стоят, не шелохнутся. А дети кричат, душу переворачивают. Говори, старик, требуют каратели. А как скажу, как выговорю, где партизаны. Как скажу, сорок человек тут близехонько, всего с час ходьбы. Ведь всех же загубят. Как скажу?! Они же, мерзавцы, уж большой огонь распалили. Чую, конец моим хлопцам. Бабы, кричу им, что же стоим мы, они, ироды, всех тут погубят, души их, бабы! Ахнули, и пошла свалка. Пальба, гитлеровцы их прикладами душат, они чем попало отбиваются. Да силы не равны. В лес бросились... Много полегло наших баб и девок, много детишек осталось там...
— То так было, человече! — закончил старик, почему-то обращаясь лишь к Голеву, будто ему одному и рассказывал.
— Как же тяжело тут людям! — вздохнул Тарас. — И так понятно их ожесточение. Что ж, гитлеровцы еще попомнят ту Бистричку!
У костра долго царило молчание, словно каждый задумался вдруг о своем, близком и далеком, что дороже всего на свете. Против Березина сидела Мария Янчинова. Чем заняты сейчас ее мысли и чувства? Молодая словачка с первой же встречи полюбилась Березину. Красивая, умная, с огоньком в душе, она никого не оставляла равнодушным, и Григорию хотелось слушать и слушать ее звонкий певучий голос и даже просто быть рядом, лишь бы ощущать ее присутствие. Уж не влюблен ли он в эту партизанку? За всю войну его не привлекла ни одна женщина. А сколько их было, и красивых, и умных, и тоже с огоньком в душе! Не потому, что он какой-то сухарь, ему не чуждо ничто человеческое: ни товарищество, ни дружба, ни сама любовь. Но дело осталось делом, и ему Григорий не изменил ни в чем. И вдруг Мария! Живой огонек в его душе, яркий, даже обжигающий. Нет, она ничего не говорила ему про свои чувства, ничем не обнаруживала их, с ее стороны не было и намека. Она больше и чаще с другими, чем с ними, и у Григория порою нет-нет да и шевельнется в груди что-то тоскливо-ревнивое. Пройдет несколько дней, и они расстанутся, расстанутся навсегда. Мыслима ли в таком случае какая любовь? Пусть и немыслима, а его безотчетно влечет к этой женщине.
— Мария, спой еще про свое, словацкое, — тихо попросил Березин.
— Спой, молодица, спой, — добавил старик, — повесели людям душу. Вельме добра молодица, — кивнул он в ее сторону, — вельме добра!
Мария запела. Голос у нее мягок и звучен, приятен. Чем-то милым, близким и домашним повеяло на солдат, что-то дрогнуло в душе и больно заныло. Каждый вспомнил и семью, и доброе мирное время, и песни тех дней.
Ах, война, война, далеко ты завела солдата! Не скоро еще увидит он дом свой, родную землю. Ан нет! Скоро уж, возражает он самому себе. Скоро! Скоро! Недолго осталось шагать по военным дорогам, лежать под огнем, слушать грозную музыку боя. Недолго!
А Мария пела дивную словацкую песню-легенду, и звучала в той песне и горечь жизни ее народа, и надежда на богатырей, которые придут на эту вот землю и освободят ее от насильников и палачей.
На одной из Шавницких гор, говорилось в песне, на вершине Ситнагоры, живут заколдованные врагом солдаты, живут и не могут биться за свой народ. Враг-чародей заворожил их руки, заслепил глаза, усыпил их буйную душу. Но будет время, придет богатырь из-за гор — и солдаты воспрянут и вместе с ним освободят свой народ от вековечной беды.
— Гей, человече! То так было, — говорил старик, — так было! — И он, оглядев всех, скучившихся у костра, снова обратился к Голеву: — И вот, человече, все так сполнилось, как народ молвил: пришел тот богатырь-освободитель, расколдовал наших солдат и вот сидят они и вместе с вами против общего ворога бьются...
4
Таня упала, уткнувшись в снег. Неужели все? Занемевшее тело стало бессильным и безвольным, уже не способным ни к какому сопротивлению. Ею овладела вдруг необыкновенная жажда покоя. Казалось, легче умереть, чем двинуться дальше. Только кошмар пережитого, все эти часы неотступной погони мучительно жгли мозг: и веселье предпраздничной ночи, и смертный огонь, и нежданный плен, и побег с погоней. Бедная Надя. Как чудовищна ее смерть. Уже лишенная сил, она кусалась и царапалась, не сдаваясь до последней минуты. Мгновенное воспоминание вдруг придало Тане новые силы. «Нет, и я не дамся. Ни за что не дамся!» — мысленно твердила она, упрямо карабкаясь в снежную гору с решимостью во что бы то ни стало уйти от погони. Но скоро силы ее иссякли, и она опять уткнулась в снег, жадно хватая ртом воздух.
— Дыши носом, слышишь, носом, — упав рядом с нею, заботливо напомнил Моисеев. — Легкие обморозишь.
Девушка не смогла ответить. Над головой просвистела автоматная очередь. Трудно уйти, ой трудно. Только ни ей, ни Моисееву и в голову не приходила мысль поднять руки. Ни за что! Майор молча осмотрел автомат. Последний магазин. А там хоть голыми руками бери. Нет, надо рискнуть. Иначе плен и гибель.
— Беги, Танюша, кустарником, — тяжело задышал Моисеев. — А выбежишь в горку, обожди.
— Товарищ майор!
— Беги, говорю.
— С вами хочу...
Моисеев грозно нахмурил брови.
— Не перечь и беги, я знаю, что говорю.
Таня метнулась в гору, и по ней застрочили из автомата. Моисеев с болью глядел вслед: проскочит или не проскочит? Ох как же трудно посылать человека на смерть. Не легче и оставаться. Однако пора, и он рванулся следом за девушкой. Добежав до кустов, круто свернул в сторону и залег. Выждав, пока Таня выбралась в гору, Моисеев насторожился. Как он и думал, немцы продолжали погоню. Сейчас или смерть, или... Он не успел закончить мысли. Из пятерых осталось трое. Одного из преследователей он уложил в самом начале. Час спустя удалось подбить второго. Немцы легко ранили его в руку, пробили пулей ухо. Липкая густая кровь все еще сочится и, стекая по шее, мокрой холодящей массой липнет к плечу. Что ж, и трое против одного — Таня безоружна — это немало. Двое из них ближе, третий отстал и движется сзади. Упорны, однако. Пять часов гонки измотали вконец.