— Разве что лошадь засмеется да ты, батюшка, а больше никто. Я здешний народ лучше тебя знаю — всякое может случиться. Садись-ка, садись, да шпоры дай коню, чтобы не шибко смеялся. А я впереди еду. Недаром меня «авангардной помещицей» зовут.
Баба Катя хлестнула своего рысака, и Лермонтов помчался за ней.
Они ехали так почти до полудня. Наконец баба Катя остановилась у перекрестка, посмотрела, загородив глаза ладонью, во все стороны и сказала:
— Ну, теперь, Мишенька, поезжай, господь с тобою, один. Дорога отсюда прямая. Через час будешь у заезжего двора. Дворишко плохой. Ты там ничего, кроме чая, не кушай. Пища там зловредная. А закуси тем, что я тебе на дорогу сама приготовила. Развяжи тючок-то. Дай я тебя обниму!
Лермонтов подъехал к тележке, и баба Катя крепко, по-мужски обняла его.
Через несколько минут стук колес замер за поворотом дороги, и уже не было слышно ничего, кроме однообразного, неумолкающего шума Терека, ритмичного шума, который навевал так много певучих строк!
ГЛАВА 8
Лермонтов ехал почтовым трактом, который вел от Кизляра в горы, и, опустив поводья, неторопливо посматривал вокруг.
Сумерки уже погасили яркие краски заката, которыми недавно пламенело все небо.
Сколько уже раз наблюдал он здесь, на Кавказе, это быстрое угасание торжественно пылающей вечерней зари и короткие сумерки, после которых почти сразу выступают звезды.
Кавказское небо, горы Кавказа…
Здесь, как нигде, бушевала в нем великая жажда творческого труда, рождались планы, подводились итоги…
Ах, если бы здесь написать всего «Демона» по-новому!.. И набросать хотя бы первые главы того романа, который он задумал еще в Пятигорске, — романа о современнике, герое этих смутных дней, человеке, в котором нет ни твердой воли, ни упования, ни больших страстей.
Он и в самом себе ощущал минутами какое-то холодное дыхание этой эпохи всеобщего разочарования, и усталости, и охлаждения ко всему.
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка… —
родились вдруг строчки…
Так ли это? Не кажется ли это ему только в те минуты, когда взгляд на все окружающее становится холодным и безучастным, когда какой-то тайный холод воцаряется в душе? А где же тогда жажда борьбы и жажда совершенства? А где же…
Он не сразу заметил, что лошадь его плетется шагом и что близится ночь. Ночью в этих местах небезопасно. Да еще военному… И вдруг словно какие-то тени мелькнули у самой дороги…
Лермонтов пришпорил коня, и в ту же минуту из-за обломков уцелевшей от древних времен стены раздался выстрел, и пуля пролетела мимо Лермонтова, чуть-чуть не задев переднюю ногу его лошади.
Он снова пришпорил коня и, надвинув поглубже фуражку, чтобы не снес ее встречный ветер, помчался вихрем вперед и скоро оставил за собою погоню.
Это небольшое происшествие возбудило и почти развеселило его. Быстро стучало сердце, кровь прилила к щекам, тело точно срослось с напряженным телом летящего птицей вперед прекрасного горного скакуна.
Ваня, бывший теперь его денщиком, догнал его через час на заезжем дворе. В маленькой комнатке, за столом, покрытым зеленым сукном, Михаил Юрьевич играл в карты со своим случайным партнером. Они записывали мелком проигрыши и весело распевали:
A moi la vie,
A moi la vie,
Но этой песни Ваня совсем не разобрал.
ГЛАВА 9
Тифлис был еще далеко. Лермонтов ехал холмистой долиной, с наслаждением вслушиваясь в неумолчное журчание реки, вьющейся по каменистому ложу.
Ранним утром в прозрачном воздухе отчетливо выступали ближние невысокие горы, темно-зеленые, покрытые частым кустарником.
По склонам холмов кудрявились виноградники с синеватыми темными гроздьями, и яркой бронзой горела на солнце осенняя листва.
На горных выступах возвышались кое-где крепости и сторожевые башни. Каменные стены местами обвалились. Зубцы уцелевших укреплений вырисовывались на фоне прозрачного утреннего неба.
За стройными, еще не облетевшими тополями темнели строгие контуры кипарисов около красных черепичных крыш небольших домиков с узкими деревянными подпорками веранд.
Вечерело, когда вдали показалась густая зелень садов и тесное скопление больших и малых домиков, и вот за поворотом дороги, за речным изгибом он увидал, наконец, Мцхет — древнюю столицу Грузии. Кипарисы, казавшиеся вечером черными, темнели между оградами садов и над крышами низких домиков, теснившихся к Куре, мутные воды которой сливались здесь с голубовато-зеленой Арагвой.
Лермонтов тронул поводья коня, и стук копыт по деревянным мосткам гулко пронесся над рекою: скоро наступит вечер, нужно торопиться, чтобы засветло увидеть древний собор.
Собор стоял величавый и пустынный, овеянный печалью ушедших в прошлое веков, ушедшей в прошлое жизни. Седой сторож, завидев из окна убогой сторожки приближение посетителя, вышел к нему с ключами. Пока он дрожащими руками отпирал тяжелые двери, Лермонтов всматривался в черты его изможденного лишениями и годами лица. Оно носило несомненные следы былой красоты — суровой и мужественной.
Шаги гулко отдавались под сводами древнего храма, где покоились давно почившие властители Грузии.
Огонек единственной лампады, с трудом боровшийся с сумраком, напомнил ему о том, что скоро будет совсем темно.
Он вышел на площадь, заросшую травой, и увидал сбоку, на горе, уходящие в вышину, словно вырастая из темноты и сливаясь с ней, суровые очертания полуразрушенного монастырского здания. На зеленоватом вечернем небе оно выступало четко и казалось массивным. Отдельные части стирались расстоянием и сумраком, но от этого только отчетливее вставал в вышине общий контур.
Дав денег старому сторожу, Лермонтов присел на камень — остаток разрушенной ограды.
Но старик, поблагодарив, не собирался уходить и, видимо, рад был поговорить с щедрым посетителем. Он мало что мог сказать по-русски, но достаточно для того, чтобы за его немногословной речью встали для Лермонтова яркие картины прошлого.
С суровым благоговением рассказывал старик о прошлом величии его родной Грузии, о прошлом великолепии собора.
Двурогий месяц засиял в синей пустоте неба, когда, вздохнув, кончил свой рассказ старый монах.
Лермонтов долго бродил потом по улицам, прислушиваясь к плеску Арагвы и Куры и стараясь запомнить рассказ старого монаха, бывшего в юности послушником в монастыре. Его воображению рисовался образ юного послушника — «бэри», или «мцыри», — в сердце которого жила страстная жажда свободы и борьбы за нее. Он вспомнил своего «Боярина Оршу» и мысленно вложил в уста «мцыри» слова Арсения:
Тебе есть в мире что забыть,
Ты жил — я так же мог бы жить!..
Судьба «мцыри» была такой же мятежной судьбой борца, какой он наделял своих любимых героев.