ГЛАВА 23
Все в ней казалось Мише достойным обожания: огромные черные глаза, и густые черные волосы, и уверенные манеры, и даже крупноватый насмешливый рот. Она уже выезжала в «большой свет». Но ее тон превосходства и подчеркнутое обращение с ним, как с ребенком, ее насмешливые замечания и полупрезрительные взгляды вызывали в нем бурные приступы гнева и обиды. И, о, каким несчастным почувствовал он себя, когда увидал в середниковской гостиной гвардейского офицера! У него были усы, и шпоры, и этот счастливец был на целых семь лет старше него.
Он старался как можно реже встречаться с офицером и уходил на далекие прогулки с семинаристом Орловым, репетитором столыпинских детей.
Мишель подружился с этим застенчивым, немного суровым юношей и, заметив, что далеко не все гости (и прежде всего Катишь) обращаются с ним, как с равным, старался ходить на прогулки именно с ним.
Мешковатый и неловкий, на вид суровый семинарист, проживший свое детство в далеких углах сначала северной России, а потом Украины, обладал редкой музыкальной памятью и знал множество старых русских и украинских песен.
В тихий серенький день Миша неторопливо шел по лесу, с тоской думая об отце, который писал ему о своем нездоровье. Почему, ну почему нельзя ему поехать в Кропотово, чтобы пожить с отцом? Нечего и думать просить об этом бабушку! Это единственная просьба, к которой она чаще всего остается глуха.
«Тебе известны, — писал Юрий Петрович, — причины моей с тобой разлуки, и я уверен, что ты за сие укорять меня не станешь. Я хотел сохранить тебе состояние, хотя с самой чувствительнейшею для себя потерею, и бог вознаградил меня, ибо вижу, что я в сердце и уважении твоем ко мне ничего не потерял».
Да, в этом отец его был прав. Но Миша так и не получил ответа на мучивший его с детства вопрос: в чем же, в чем был он виноват?
Набежало низкое облако. Тишина серенького дня, переходившего в туманный вечер, плыла над полями и перелесками.
Вдали за березовой рощей мягкий мужской голос негромко пел печальную песню. И эта печаль сливалась с тихой грустью дня.
Мишель пошел на этот голос и, пройдя рощу, увидел Орлова.
Он сидел на самом краю обрыва и смотрел на дорогу.
Орлов пел негромко:
Ох ты, мать моя Расея,
Распрекрасная земля,
Мы с веревкою на шее
Бороним твои поля!
Когда Орлов допел до конца и в наступившей тишине слышен был только ветер, свистевший в кустах, Миша подошел, уселся рядом на край обрыва и попросил повторить песню.
— А хотите, я вам веселую спою, семинарскую нашу? Эх, есть у нас лихие песни! Вот, к примеру:
Как пошел наш поп молебствие служить,
Да забыл с собой кадило захватить!..
— Нет, — остановил его Миша решительно. — Вы лучше ту, другую повторите.
Стемнело. В маленьком окошке крайней избы робко задрожал первый огонек.
— Мне было как-то не по себе сегодня… — сказал Миша, вставая. — Знаете, бывают такие дни. А от этих песен мне стало легче, хотя они и печальны. Да, если захочу уйти в поэзию народную, нигде больше не буду ее искать, как только в русских песнях. Я часто думаю о нашем народе…
Он не докончил и вместе с Орловым спрыгнул с обрыва.
На дороге они увидели сгорбленного старика, медленно бредущего с мешком на спине.
— Дедушка, далёко ль? — спросил Орлов.
— Просо, милый, с господского двора для внука своего несу. Сама барыня — дай бог ей здоровья! — приказала выдать.
Старик остановился передохнуть, рукавом рубахи вытирая пот со лба.
— Из проса, вишь ты, припарки, бают, от грудной болезни помогают.
— А что же внук у тебя, больной, что ли?
Орлов остановился около старика. Остановился и Миша.
— И-и, милый, такая на него хворь напала, грудью мается, что и не чаю, какой лекарь мальчонке пособит!
— А был лекарь-то?
— Он хоть и не был, да староста обещал барыне доложить, чтобы прислали.
Он вздохнул и потер глаза ладонью.
— Лекарь-то нам уж так бы нужен — и сказать нельзя. У меня вон глаза почитай што и не видют. А староста поглядел да меня черным словом. «Врешь, — говорит, — ты от работы отлыниваешь, а глаза у тебя чего надо, того и видют!» А я вижу чуток, как скрозь сито, и боле ничего!
Он еще раз вздохнул и зашагал к деревне.
Орлов и Миша опоздали к ужину, и Екатерина Аркадьевна укоризненно покачала головой, когда они вошли в дом уже при зажженных свечах.
Мишель в этот вечер был неразговорчив и рано ушел к себе.
На другое утро, когда Екатерина Аркадьевна совершала свою обычную прогулку по главной аллее, он подошел к ней и спросил, можно ли ему с ней поговорить.
— Конечно, дружок мой.
Тогда он рассказал ей о том, что видел в ее деревне, где крестьяне жили намного хуже, чем у них в Тарханах.
— Ах, боже мой! — растерянно проговорила Екатерина Аркадьевна, с удивлением и отчаянием глядя на Мишу. — Неужели же мои крестьяне так плохо живут?
Она вздохнула, посмотрела на хмурое лицо Миши и неожиданно закончила уже совсем другим тоном:
— Ты так напомнил мне сейчас Димитрия Алексеевича, что я хочу дать тебе то, что, наверное, дал бы он. Возьми у меня на столе ключ от углового библиотечного шкафа. Там заперты книги и стихи, которые он особенно любил. Я никому еще не давала этого ключа.
Миша вошел в библиотеку, запер дверь и открыл шкаф своего деда.
Ему бросилась в глаза рукопись в яркой парчовой обложке.
Он взглянул на название: «Горе от ума». Потом прочел первую сцену и так, стоя перед открытым шкафом, дочитал всю пьесу.
Кроме Пушкина, ни один писатель не восхищал его так.
Солнце уже скрылось за высокими деревьями, а он все сидел на корточках перед шкафом и извлекал из него все новые сокровища. Здесь были и «Думы» Рылеева и его поэма «Войнаровский», списки которой ходили по рукам у них в пансионе. Он нашел здесь и неизвестные ему рукописные стихи Пушкина и Полежаева, поэмы Байрона и уже знакомую ему биографию Байрона Томаса Мура.
Начиная с этого вечера маленький книжный шкаф Столыпина постепенно открывал Мише скрытую духовную жизнь передовых людей того времени.
ГЛАВА 24
В начале осени Елизавета Алексеевна объявила, что молодежь должна поехать вместе с ней на богомолье в Троице-Сергиеву лавру.
Это было чудесное путешествие для всех, кроме Миши, потому что Катишь Сушкова оказывала явное внимание гвардейскому офицеру, поехавшему с ними на богомолье.
Переночевав в монастырской гостинице, все пошли к службе в собор. На паперти и в тени старых деревьев стояло много народу, все еще пытавшегося пробиться внутрь собора, где по случаю большого праздника служил митрополит. Испуганная толпой и давкой, бабушка осталась на паперти, где ее мгновенно окружила толпа нищих. Один из них — слепой, изможденный и голодный, смотрел мутными глазами перед собой и тихо подпевал хору соборных певчих. Миша стоял перед ним, прислушиваясь к его голосу и Сашенька Верещагина, оглянувшись, заметила, что ее кузен положил все содержимое своих карманов в пустую деревянную чашку. Услыхав звон монет, слепой поклонился и что-то тихо сказал.
— Мишель, — позвала Сашенька, выходя вместе со всеми из монастырской ограды. — Будет вам с мрачным видом плестись позади всех! Идите сюда, к нам!
Миша догнал ее, стараясь не смотреть на Сушкову, которая шла впереди, играя зонтиком, и болтала с гвардейским офицером.
— Что вам сказал слепой нищий? Вы слушали его с таким вниманием.
— Он рассказал мне, что вчера кто-то смеха ради положил в его деревянную чашку вместо денег мелкие камушки. Вот и все.
Вечером «богомольцы» подняли такой шум и веселье в монастырской гостинице, что Елизавета Алексеевна с тревогой и смущением посматривала и на служку и на монахов, проходивших под окнами.