И весь этот день — ненастный и знаменательный день — он был охвачен волнением, которого старался никому не показывать, радостью, о которой никому не хотел говорить.
Миша погасил свечу, и лунный свет осветил его комнату. Он смотрел на этот свет и засыпал и, засыпая, думал о том, что сегодняшний ненастный и ветреный день — знаменательный день его жизни.
ГЛАВА 27
Обычный шум в аудитории, казалось, не имел отношения только к одному студенту. Он сидел у окна и, облокотившись на подоконник, погрузился в чтение.
Он так был занят своей книгой, что не заметил появления на кафедре профессора.
— Господин Лермонтов, — произносит профессор громко, — пожалуй, можно теперь прекратить чтение?
Лермонтов перестает читать.
Но постепенно лицо его мрачнеет, взгляд делается скучающим и усталым. Он снова открывает книгу и, держа ее на коленях, незаметно читает.
Когда окончилась лекция, на что студент Лермонтов не обратил никакого внимания, профессор во второй раз обратился к нему:
— Скажите, пожалуйста, господин студент, что за книга так овладела вашим просвещенным вниманием?
Лермонтов ответил.
— Как? — Профессор забыл, что ему следует рассердиться. — Где вы достали этот ценнейший труд? Он только вышел…
— В моей библиотеке.
— Мне было бы чрезвычайно важно достать эту книгу на время. Чрезвычайно важно! Ежели бы вы…
— Пожалуйста, — сказал Лермонтов, протягивая книгу. — Вы можете брать из нее весь материал и для следующих ваших лекций.
Профессор с некоторым смущением взял книгу и покинул аудиторию.
Эта история облетела весь Университет, и слухи о «дерзком первокурснике» дошли до декана. Декан вызвал к себе студента Лермонтова для объяснений; но, поговорив с ним довольно долго, он в конце концов не нашел в его поведении «состава преступления».
— Это вполне порядочный человек, — сообщил он свое заключение в профессорской, — большая умница и весьма начитан. Свободолюбив, конечно, но что с этим поделаешь? Такова наша молодежь!
Вскоре после этого Лермонтов сидел у Алексея Лопухина.
— Согласись, Алеша, что ради профессоров в Университет ходить не стоит.
— Ох, Мишель, не криви душой! Не потому ли не слушаешь ты профессоров, что тебе жаль от своих стихов и драм оторваться? Ведь сколько ты написал! Только то, что знаю я, — посчитай! В одном этом году ты две драмы написал — «Испанцев» и «Menschen und Leidenschaften» и несколько поэм, а стихов-то, стихов!..
— Может быть, ты и прав, — говорит Лермонтов. — И в этом я только одному тебе признаюсь.
— Ну вот видишь! И вообще, мне кажется, тебя ничто так не интересует, как твои поэтические занятия.
— Ты думаешь, что это простое «занятие»? Да?
— А что же это?
Лермонтов прошелся по комнате и остановился перед Лопухиным.
— Это такая сила, — сказал он медленно, — которой противиться невозможно! Понимаешь? Это и счастье, и мука, и… все!
Он отошел к окну.
— Бывают дни, когда какие-нибудь восемь строчек терзают меня с утра до ночи, и я не могу заниматься лекциями, ни о чем не могу думать, пока не закреплю в этих строчках все те слова, которые звучат во мне, и не расположу их, точно ноты в какой-нибудь музыкальной пьесе. Но бывает и по-другому: вдруг какой-то вихрь охватывает душу, и она загорается огнем, и все мысли ложатся тогда легко на бумагу — и я счастлив. Но я просто не могу в такие дни никого видеть и слышать! Я должен отдаться дыханию этого вихря, остаться один на один с этим огнем. И это все я тоже говорю только тебе.
Лопухин долго молчал.
— Я понял, Мишель. Я вспомнил, как ты, еще совсем мальчиком, написал в своей «Молитве»:
…сей чудный пламень,
Всесожигающий костер…
Это о том?.. Я понял.
ГЛАВА 28
«Холера в Москве!» — разнеслось по городу. Медленно потянулись по улицам кареты и зловещие черные фуры с трупами. Город в эту осень был оцеплен.
Один студент нравственно-политического отделения, на котором учился Лермонтов, утром почувствовал дурноту, а на другой день умер в университетской больнице.
Профессор технологии Денисов прочел студентам приказ о закрытии Университета по случаю эпидемии и вечером следующего дня умер.
Студенты прощались друг с другом на университетском дворе уже не как чужие, а с тем теплым и тревожным чувством, которое объединяет в дни общей беды.
На опустевшей Молчановке в доме бабушки царила введенная бабушкой строжайшая диета и наводил уныние острый запах хлора. Москвичи были охвачены паникой, и многие семейства уехали.
— Мишенька, пора и нам ехать. Уедем-ка, дружок, из Москвы, — просила Елизавета Алексеевна.
— Почему же, бабушка?
— Потому что в Москве холера и оставаться здесь опасно. Все ведь уехали!
— Совсем не все. Есть семьи, которые остались. Ивановы здесь.
— Ивановы? — переспросила удивленно бабушка. — Неужели и Натали осталась?
— Все остались, бабушка.
— Ну что же, Мишенька, если ты только дашь мне слово быть осмотрительным и никуда не уходить…
Он сдержал свое слово — почти безвыходно сидел дома. И только изредка, тайком от бабушки, когда она уже спала, выходил осторожно на безлюдную улицу и почти бежал к дому Ивановых. Увидев, что в окнах его горит свет, постояв и не заметив никаких признаков тревоги в доме, он бежал обратно и ложился спать успокоенный.
Ну разве можно было уехать из Москвы, зная, что Наташа осталась?!
* * *
Ее спокойный ум и твердая рассудительность с первой же встречи вызвали в нем непонятное ему самому желание делиться с ней всеми мыслями, волновавшими его так давно.
Было уже поздно. Младшая сестра Натали, присев в реверансе перед Лермонтовым, ушла со своей гувернанткой. Поняв, что Лермонтов еще не собирается уезжать, Натали взяла работу и уселась на низенький диванчик у большой лампы. Ее спокойный профиль, склоненный над работой, был освещен теплым светом, как в первый вечер их встречи. Мишель любовался чистыми линиями ее лица и шеи, тонкими пальцами, разбиравшими пестрые нити шелка…
И ему показалось, что эта минута уединения пришла не случайно: он может сейчас открыть этой девушке свою душу и в ее сочувствии найти поддержку. Сев на пушистый ковер у ее ног, волнуясь и стараясь быть понятным, он все поведал ей, все — о детстве и первых столкновениях с несправедливостью и еще никому не высказанные надежды.
— И я также готов отдать свою жизнь ради новой, лучшей жизни всех и каждого, — говорит он горячо. — С детских лет я искал совершенства во всем и везде. Вам понятно это, Натали?
Она удивленно посмотрела в горевшие воодушевлением глаза юноши и покачала головой.
— Не больны ли вы, Мишель?
Когда он вышел из их дома, был уже поздний час. Редкие фонари мигали на темных улицах.
Он шел один, и горечь непонятого порыва, горечь от сознания ее равнодушия к тому, что было для него священно, легла на его сердце.
Он шел, не замечая дороги, и губы его шептали:
Но взор спокойный, чистый твой
В меня вперился изумленный.
Ты покачала головой,
Сказав, что болен разум мой,
Желаньем вздорным ослепленный.
Если верить ее словам, жизнь куда проще, чем он думает! И не требует ни борьбы, ни тем более жертвы. И лучше пусть отступят, пусть отойдут великие тени тех, кто в борьбе за свободу и справедливость отдал жизнь!
Нет! Она не права.
* * *
Должно быть, наступившие рано морозы победили, наконец, холерных микробов. К зиме эпидемия начала утихать: страшные кареты и черные фуры все реже появлялись на безлюдных московских улицах и постепенно исчезли совсем.