— Что ты сказал? — обернулся к нему Михаил Глебов.
— Нет, ничего, это я так, про себя.
— Ну, тебе нужно выспаться и быть бодрым. Идем, Миша!
Васильчиков встал и, сухо поклонившись, направился к балкону.
Глебов, проходя мимо письменного стола, остановился и взглянул на лежащие на нем листы.
— Неужели ты писать собираешься, Михаил Юрьевич?
— А что?
— Да не знаю, кто еще, кроме тебя, мог бы перед дуэлью писать стихи.
— А я за час до дуэли мог бы писать, — весело сказал Лермонтов. — Вот видишь ли, здесь я начал…
— Ну, если ты начал говорить о стихах, то не скоро кончишь, — прервал его Васильчиков. — Я пойду, — сказал он Глебову. — Ты догоняй меня, если не задержишься. А тебе выспаться надо, Михаил Юрьевич!
— Завтра в Железноводске успею! — отозвался Лермонтов, разыскивая что-то среди листов. — Вот смотри. Здесь в нескольких строках — план будущей работы моей, о которой я все время думаю.
— Новая поэма? — спросил Глебов.
— Нет, проза, дорогой мой, чистейшая проза! Трилогию буду писать из, нашей русской истории.
— Вот как! — отозвался рассеянно Глебов, стараясь не думать о предстоящей дуэли.
— Да нет, ты послушай! — уже увлеченно заговорил Лермонтов. — Я задумал целых три романа, исторических, обнимающих собой огромный период из жизни России и по времени и по важности разыгравшихся событий. Трилогия должна рассказать и о Пугачевском восстании, о времени Екатерины, и об Отечественной войне с французами в двенадцатом году, и, наконец, о нынешней кавказской войне. Ее я порядочно узнал за последние годы, и не только как поэт. И очень хочу я показать роль Грибоедова в кавказских событиях! Но во всех трех романах хочу дать того героя, о котором у нас очень мало говорят, — народ наш. Ну, что ты скажешь? И как ты думаешь, — горячо спросил он, — справлюсь я с таким большим полотном?
— Я уверен в этом. — Глебов быстро пожал ему руку. — Я опять покороче — через заборчик. Итак, завтра уезжай в Железноводск!
— Ваня, — тихо сказал Лермонтов, — ты вино не уноси!
— Слушаю, Михал Юрьич.
— Налей мне!
Взяв наполненный Ваней стакан, он в раздумье спросил:
— Ты мне вот что скажи: как тебе Николай Соломонович, нравится?
— Я так полагаю, — с расстановкой ответил Ваня, — что для дамского полу они занимательны… черкески это всякие, кинжалы… Кому и занятно!
— А как, по-твоему, может он меня убить?
— Сохрани бог! Это за что же?
— А вот смеюсь я над ним часто.
— Да нешто за это убивают? А вы и смеетесь не со зла, а так себе, для ради веселья… Сохрани бог!
— Ну, тогда выпей и ты — за мою долгую жизнь!
Лермонтов, улыбаясь, поднял высоко свой стакан.
— Так точно! Многая лета!..
— А еще за то выпьем, что оба мы с тобой любим: за Россию, за родину, за Тарханы наши! И за весь народ!
— Так точно, Михал Юрьич! За Россию, за весь народ. Многая лета!..
Он выпил, поставил стакан и хотел уйти.
— Я тебе уже говорил, кажется: завтра — это будет, впрочем, уж нынче, потому что ночь скоро кончится, — словом, как встану, так в Железноводск уеду, ванны брать.
— Слушаю, Михал Юрьич.
ГЛАВА 26
Ночь на исходе. За окном, за стеклянной дверью, открытой настежь на балкон, не видны сегодня горы. Но тучи поднялись выше, и часть их рассеялась — должно быть, где-нибудь далеко пролившись дождем.
На Пятигорск они двигаются теперь не спеша, точно нехотя, бродят вокруг. Но духота ночи уже не так томительна, и пахнет цветами из сада.
Лермонтов высунулся из окна и вздохнул полной грудью. Потом прислушался и тихо позвал:
— Монго! Монго! Ты не спишь?
— В данный момент нет, потому что ты меня разбудил.
— Ты бы на Бештау посмотрел!
— А что мне на него ночью смотреть? Я его и так каждый день вижу.
— Он нынче был в облаках и вечером курился, точно загашенный факел. Люблю горы! А знаешь, Монго, ведь завтра все-таки соберется гроза! Или послезавтра? Ты как думаешь?
— А зачем мне об этом думать? Да еще прежде времени;
— Нет, Монго, с тобой невозможно серьезно разговаривать! Спи лучше.
Он прислушивается. Еще в детстве здесь, на Кавказе, любил он слушать, как в глубокой тишине тихо проскрипит запоздалая арба да сторож крикнет гортанным криком и ему откуда-то издалека ответит другой.
— Монго! — не выдерживает он. — Скажи, что ты слышишь?
— Что ты мне спать не даешь!
— А еще ты ничего не слышал?
— С меня довольно!
— Арба проехала где-то!
— Ну, знаешь, Мишель, если тебе это событие кажется очень важным, то меня оно в данный момент не интересует.
— Да ты послушай только, как все эти звуки точно углубляют тишину! И скрип арбы, и окрики ночных сторожей, и вот еще, слышишь? Ночная птица кричит!..
— Закрой дверь!
— Ну ладно, ладно, спи, коли у тебя совести нет.
— Михаил Юрьич, — спрашивает Ваня, — не подать ли чего-нибудь закусить?
— Нет, Ваня, ничего не надо. А ты вот что: раз уж ты пришел, давай все-таки Алексея Аркадьича будить!
— Как бы не осерчали, Михал Юрьич!
— Ничего! Ты поднос оброни. Мог же ты его обронить? И перед самой дверью. Ну?
Ваня с точностью выполняет приказ. Столыпин со стоном восклицает: «О господи!..» — и Ваня, посмеиваясь, прислушивается к двум голосам, доносящимся теперь уже из спальни Столыпина.
Наконец в халате наизнанку, весьма недовольный, Монго выходит из своей спальни и усаживается на диван.
— Ваня, трубку Алексею Аркадьевичу! А теперь иди и ложись. Спокойной ночи! Поди, поди, отдохни, милый! Да, вот еще, хорошо, что вспомнил, тут в ящике стола письмо, завтра возьмешь и бабушке отправишь. В нем вольные: тебе, Фроське и деду Пахому.
— Михал Юрьич, батюшка! Дай бог вам счастья! А только мне от вас вольная не нужна, я от вас все одно никуда не уйду! А Фроське и дедушке вы бы, Михал Юрьич, батюшка, дома уж, как вернетесь, вместе бы с барыней и дали.
— А дома, может быть, дам и другим! Теперь иди, спать пора. Черкеса мне чуть свет снаряди, не забудь смотри — и будь здоров. Ты не заснул еще, Монго? — обернулся он к Столыпину, когда Ваня, наконец, ушел.
— Нет, Мишель, но я хочу спать. Для чего ты меня разбудил и поднял?
— Так, Монго, — Лермонтов подсел к нему на диван. — Просто очень захотелось на тебя посмотреть!
— Я глубоко тронут, конечно, — ответил Столыпин, зевая и пожимая плечами, — но ежели такое желание будет приходить тебе в голову каждую ночь, я от тебя съеду. Найму комнаты у Найтаки и буду там жить. Неужели ты не мог бы полюбоваться мной завтра, ежели сегодняшнего дня тебе было мало?
— Завтра, Монго? Нет, не могу. Как встану, уеду в Железноводск… Ух, как приятно снять с себя мундир!
— Ну так послезавтра налюбовался бы!
— А послезавтра и вовсе не могу, Монго. — Лермонтов подавляет зевок и со вздохом облегчения начинает раздеваться. — Потому что стреляюсь.
Столыпин отбросил трубку.
— Как? Что ты сказал?
— Как? Как все стреляются! Ты угадай с кем!
— Ну уж, милый, тут не до загадок!..
— С Мартышкой стреляюсь, ты подумай!
Столыпин быстро встал и начал стаскивать с себя халат.
— Я не допущу этого, — проговорил он торопливо и решительно, — это дико! Я сейчас же иду к Мартынову.
— Не поможет, Монго. Его уж секунданты уговаривали. Очень свиреп. Я думаю, он кинжалов пять с собой возьмет, кроме пистолета: на всякий случай!
— Не болтай вздора и пойми, что эта дуэль недопустима. Ты меня слышишь, Мишель? Мишель!..
— А ты слышишь, Монго, как ночная птица поет?.. Это она у нас в саду!
— Мишель, давай лучше о дуэли поговорим! Каковы условия?
Лермонтов посмотрел на Столыпина и усмехнулся.
— Да неужели же ты думаешь, что у меня поднимется рука на Мартышку? Я и в того французика, в Баранта, не стрелял, а в Мартышку-то, в товарища по школе?! Слышишь, теперь другая поет? Это значит, ночь кончается. Скоро утро!