ГЛАВА 16
Он долго лежал без сна, прислушиваясь то к редким и глухим звукам, долетавшим сюда с площади, то к тому же тихому голосу за стеной. Голос напевал что-то очень знакомое, напоминавшее не то детство, не то Москву… Вспомнил! Вечер у Лопухиных, догорающие свечи и эту самую песню, слова которой так старательно выводил чистый Варенькин голос. Она стояла у фортепьяно в розовом легком платьице и пела, сжав тонкие руки, и время от времени весело поглядывала то на сестру, то на него, Мишеля. Он вспомнил и первые слова этой песни:
Пускай метель несется
И снег летит кругом…
Далеко-далеко протянулась ровная снежная дорога, и лунный свет делал снежный простор голубым…
Лицо Вареньки обращено к нему, и глаза ее в последний раз взглянули на него из темноты, точно согревая его своим светом… Нет, не может быть, чтобы это было в последний раз! Они непременно встретятся, потому что они родные друг другу — и как уже давно! Раньше, гораздо раньше, чем они поняли это сами!..
…Сторож вошел в его камеру и в ответ на просьбу арестованного дать огоньку, ворча, зажег лампадку.
Рубиновый огонек упал на темный образ старого письма, напомнил детство в Тарханах и слова молитвы, которым учила его нянька, ходившая за ним до появления Христины Осиповны.
Если б он мог повторить те слова, глядя на этот древний образ, он ничего не просил бы для себя, а только для нее.
Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в свете безродного;
Но я вручить хочу деву невинную
Теплой заступнице мира холодного.
Он заснул, наконец, как в детстве, повторяя только что сложившиеся строчки стихов, а утром поспешил записать их.
Но их он не послал бабушке, их он спрятал. Эти певучие и нежные строки родились неожиданно для него самого, точно душа его вдруг вернулась к далеким дням детства.
На другой день его вызвали к дежурному генералу и там сообщили высочайшее повеление, полученное шефом жандармов через военного министра, графа Чернышева:
— «Лейб-гвардии гусарского полка корнета Лермонтова за сочинение известных вашему сиятельству стихов перевести тем же чином в Нижегородский драгунский полк…»
Он понял, что ссылается на Кавказ, и спросил только о судьбе Раевского.
Дежурный генерал взял в руки высочайший приказ и дочитал его до конца:
— «Губернского секретаря Раевского за распространение сих стихов отправить в Олонецкую губернию для употребления на службу по усмотрению тамошнего гражданского губернатора».
— Святослав, Святослав!.. Это я во всем виноват! — Ему хотелось кричать, требовать отмены этого приказа, бежать к Раевскому и умолять его о прощении.
С отчаянием посмотрел он на равнодушное, неумолимое лицо генерала, который, точно предугадывая его просьбу, сказал жестко:
— Повеление его величества государя императора никакому смягчению не подлежит.
Тогда он повернулся и медленно пошел к выходу. Но у самых дверей дежурный генерал остановил его:
— Корнет Лермонтов, внимая просьбам бабки вашей, урожденной Столыпиной, его величеству благоугодно было дать вам десять дней на сборы и прощание с родными!
Десять дней! Еще целых десять дней жизни!..
Через полчаса бабушка, плача, уже обнимала его дрожащими руками, и Ваня смотрел на него, сияя от радости. Он знал, что он-то не расстанется теперь с Михаилом Юрьичем, а куда его барин возьмет с собой, Ване было безразлично. Кавказ так Кавказ — и на горах люди живут!
— Ваня! — сказал в тот же вечер Лермонтов, укладываясь после многих ночей опять в своей спальне. — В Кахетию поедем, в селение Караагач. Там мой новый полк квартирует.
— Слушаю, Михаил Юрьич!
ГЛАВА 17
Дом на Мойке, что у Певческого моста, безгласен и темен. Изредка пройдет кто-то за опущенными шторами со свечой, и темнота опять сомкнётся за исчезающим медленно огоньком.
В сумерки к этому дому тяжелым и медленным шагом шел Василий Андреевич Жуковский.
Не доходя до подъезда, он остановился. Василий Андреевич Жуковский, русский поэт и царедворец, чувствовал, что, отняв Пушкина, у него отняли искру, зажигавшую в каждом, кто соприкасался с нею, огонь лучших человеческих чувств. Никогда уже не вернутся незабвенные дни и вечера, проведенные в этом доме, согретые умом, дружбой, заразительным звонким смехом Пушкина, освещенные его гением!
Что же остается? Не говорить с тоской: «Их нет», но с благодарностью: «Были»?
Были… были… Нет, это слово его не утешало больше!
И ничто — он знал это — до конца дней не утешит его уже стареющего сердца в этой страшной утрате. Он глубоко вздохнул и, тяжело передвигая ноги, пошел к подъезду. Как раз в эту минуту дверь отворилась, и темная фигура сошла со ступенек.
— Александр Иванович? — узнал Жуковский. — Как рад я вас видеть именно сейчас, в эту минуту!
Тургенев всмотрелся в осунувшееся, изменившееся лицо.
— Василий Андреевич, вы бы, дорогой, хоть уехали куда-нибудь на время, чтобы в себя прийти. Ведь на вас смотреть страшно, так изменились. Поберечь надо себя-то!..
— Э, батенька, что обо мне говорить!.. — махнул безнадежно рукой Жуковский. — Мне без Сверчка моего ни весна не красна, ни жизнь не мила. Вы… от нее? — Он указал глазами на темное окно.
— От нее. До сих пор еще меня не спрашивала о том, как я отвез его. Как все кончилось там… в Святогорском монастыре. Только сегодня она нашла в себе силы увидать меня и… узнать все. Я оставил ее сейчас в слезах, но с ней Александра Николаевна. Вы к которой из них: к Александрине или к Натали?
— Ни к той, ни к другой. Мне нужны его бумаги. Может быть, осталось что-нибудь неопечатанным — какие-нибудь незаконченные стихи. Как будто Александрина что-то нашла…
— Не смею вас задерживать…
Тургенев еще раз посмотрел на Жуковского и покачал головой:
— Да, нелегко нам всем дается эта утрата. Василий Андреевич, вы слышали о Лермонтове?
— Как же! Прекрасные стихи написал он о дорогом Пушкине. Он был арестован. Что с ним теперь? Судьба его как-нибудь решилась?
— Ссылают Лермонтова на Кавказ, в действующую армию против горцев. По его делу, слышал я, уж и приказ готов.
— На Кавка-аз?!. — протянул удивленный Жуковский.
— По высочайшему повелению, — добавил Тургенев.
— Странно, очень странно… — растерянно сказал Жуковский. — Я об этом приказе ничего не знал!
— Может быть, нарочно, Василий Андреевич, скрыли?
— Может быть, — повторил тихо Жуковский. — Но во всяком случае теперь за судьбой этого гусара я буду следить. И если ему на Кавказе придется плохо — что очень возможно, — буду просить за него.
— Вы окажете этим несомненную услугу русской литературе. А я скоро прощусь с отечеством. Надолго ли, не знаю, но уеду непременно. Без Пушкина опустела Россия. Мне тяжко в ней… А вы останетесь здесь? — Тургенев поглядел в печальные глаза Жуковского.
Не опуская своего взгляда, Жуковский уныло ответил:
— Вы, Александр Иванович, человек свободный, а я как солдат: несу цареву службу и пользуюсь этим, чтобы иногда хоть кому-то помочь.
Они пожали руки друг другу, и, тяжело вздохнув, Жуковский вошел в дом, из которого ушла жизнь…