Наезжая в Тарханы с большими перерывами, Юрий Петрович не мог руководить чтением сына. Сам он довольствовался своей скромной библиотекой да журналами, случайно попадавшими в его руки от кого-нибудь из ближайших соседей. А бабушка к литературе вообще не питала интереса. И ни она, ни Юрий Петрович не знали, с какой жадностью читал их подрастающий сын и внук все книги, которые мог найти в Тарханах. Он читал и перечитывал с одинаковым восторгом и потрепанную «Илиаду» (в тяжелом переводе Кострова) и «Фауста» Гёте на немецком языке, и «Страдания молодого Вертера», и книжку по астрономии неизвестного автора, обложка которой была оторвана, и томик Фенимора Купера — все, все, что хранил в себе старый книжный шкаф.
ГЛАВА 23
В то лето — последнее Мишино лето в Тарханах — стояла засуха. С полудня задувал суховей, проплывали с восточной стороны легкие облачка и, постепенно исчезая, таяли в жаркой синеве. Мужики со страхом глядели на пересохшее поле, и бабушка дважды приказывала батюшке служить молебствие о дожде. Но ветер все не менялся, и с посветлевшего, точно выгоревшего, неба палило неумолимое солнце.
Жаркий день клонился к вечеру. Бабушка в сопровождении Христины Осиповны вышла в сад на свою любимую скамейку около цветника, где в это лето половина цветов засохла. Но и в саду не было прохлады.
Бабушка наблюдала, как садилось солнце, и почти испугалась, услыхав громкий крик Миши, бежавшего по аллее.
Бабушка, будет гроза!
Бабушка безнадежно махнула рукой.
— Что ты, Мишенька, откуда ей взяться!
— Вот увидите, что будет! Непременно будет! — запыхавшись от бега, радостно повторял Миша. — Трава нынче совсем сухая!
А она все лето сухая, — вздохнула Христина Осиповна.
— Нет, Христина Осиповна, совсем не такая! — с уверенностью деревенского жителя, волнуясь, говорил мальчик. — Сегодня она вся, до самой земли, сухая. Вы бы влезли с бабушкой на большую липу, тогда увидали бы то, что я видел!..
— Ну, конечно, — сказала бабушка, — нас только с Христиной Осиповной там не хватало. Так что же ты видел?
— Облако видел, маленькое, серое, совсем маленькое, бабушка, но оно на западе, а это первый раз за все время.
Христина Осиповна и бабушка с сомнением покачали головами, но не прошло и получаса, как они убедились, что Миша был прав.
С запада поднималась, быстро темнея, еще далекая туча, а немного спустя все предвестники грозы наполнили радостью и надеждой и сердца хозяев и сердца мужиков и, как всегда, заставили забиться в буйном веселье сердце Миши. Он обежал весь парк, сбивая тонкой тросточкой головки засохших цветов, и еще раз забрался на самую большую старую липу, чтобы осмотреть горизонт. Теперь он уже весь громоздился тучами. На западе пробегали тревожные зарницы, словно тучи передавали друг другу световые сигналы, и первые порывы еще далекого ветра поднимали на дорогах пыльные смерчи.
Всмотревшись в дорогу, которую крестьяне называли большаком, Миша разглядел, что клубы пыли поднимает на ней не только ветер. В легких, все приближавшихся светлых клубах темнела дорожная бричка, запряженная тройкой почтовых лошадей. Ямщик или седок, видимо, торопились добраться до пристанища, и кони быстро приближались.
— Это папенька! — прошептал Миша, с волнением и надеждой всматриваясь в растущие очертания брички и лошадей.
Но нет, Юрий Петрович не ездит на почтовых, и дорога в Кропотово круто сворачивает с большака в другую сторону…
Он говорил это себе, слезая торопливо с дерева, в то время как первый раскат долгожданного грома уже прокатился по всему небосводу и молния огневым изломом мелькнула над Тарханами.
Девки уже толпились у ворот, с опаской поглядывая на небо и с жадным любопытством на дорогу: почтовая тройка, которая мчится во весь дух к дому, — большое событие в деревне. Бабушка тоже всматривалась в нее, выйдя на крыльцо. И вот с первыми каплями несущегося ливня бородатый ямщик круто осадил лошадей, и из запыленной брички легко выскочил всего-навсего молоденький студентик с живыми карими глазами, поблескивающими на совсем юном лице с едва намеченными усиками.
— Елизавета Алексеевна! Бабушка! — проговорил он, взбежав на крыльцо и целуя бабушкины руки. — Не прогоните крестника? Приютите у себя недельки на две! Я прямо из Москвы!
— Славушка! — ответила она, обнимая его. — Милости просим, рада тебе, друг мой. И Мишенька будет рад. Ему с тобой повеселее будет. Вот, Миша, ты его, наверно, не помнишь, ты маленький был, когда он в Тарханы приезжал, — это крестник мой, Раевский Святослав Афанасьевич. Мы с его бабушкой подругами были, у Столыпиных она и жила.
Несколько мгновений они рассматривали друг друга: темноволосый мальчик в зеленой бархатной курточке, с внимательным взглядом очень серьезных и очень живых глаз и юный студент Московского университета, показавшийся этому мальчику примчавшимся вместе с грозою вестником какой-то далекой, полной еще незнакомых ему радостей и волнений, бурной, настоящей жизни.
Вечером за окнами бушевал ливень. Струи дождя обрушились на иссохшую землю, и старый парк, облегченно шумя, подставлял буйным потокам свою густую листву, кое-где уже начинавшую преждевременно желтеть.
Реки воды струились по дорожкам, заливая цветочные клумбы, и ручьями стекали по оконным стеклам. Но было уютно в тархановской столовой, где за поздним ужином, после ухода и мсье Капэ, и мсье Леви, и Христины Осиповны засидевшаяся бабушка слушала рассказы приехавшего из Москвы крестника.
— Однако вот что, Славушка, — сказала она, когда Раевский умолк. — Ты в Московском университете учился. А при нем Благородный пансион имеется. Я в него Мишеньку хочу определить. Этой осенью в Москву переедем, а в будущем году, может, коли бог даст, он туда и поступит. Ты что про этот пансион скажешь?
— Это лучший пансион во всей Москве.
— Ну что же, давай бог. А хорошие-то люди там есть ли? — спросила бабушка.
— Есть.
— И из хороших семейств?
— Из самых хороших. Да вот вам пример: поступил я в Московский университет вместе с сыном Струйского, в одной комнате с ним и жил: замечательный человек!
— Струйского сын? Какого же это? Уж не нашего ли богатея, пензенского помещика Леонтия… забыла, как по батюшке!
— Этого самого.
— Знавала, знавала. Дела его шуму наделали. Напился, да своего дворового до смерти и зашиб. Может, и сошло бы это ему, да Сперанский Михаил Михалыч в ту пору губернатором нашим пензенским был, в Сибирь Струйского закатал! И помер он там в Сибири. Сын-то вспоминает ли его? Как сына зовут?
— Александром.
— Стало быть, Александр Леонтьевич.
— Он не Леонтьевич…
— Почему же?
— Он Иванович.
— Не пойму я…
— Он незаконный сын Струйского. Он крепостной. Ему не дали отчества по отцу.
— Так, так… И каков же он, этот Александр Иванович Струйский?
— А он и не Струйский.
— Да что ты мне все загадки загадываешь? Как-нибудь его да кличут?
— Его фамилия Полежаев.
— Ну, Славушка, я уж больше ничему не удивляюсь. Полежаев так Полежаев. За тобой-то он сюда не пожалует?
— Сюда? Что вы, бабушка! Ведь его в солдаты сдали.
Хотя Елизавета Алексеевна и обещала больше ничему не удивляться, но при таком ответе крестника она в глубоком удивлении вскинула на него глаза.
— За что же? Верно, вроде отца своего учинил разбой, ну и досталось за то?
— Нет. За стихи. Он один из лучших наших поэтов.
— За стихи?! Вот уж трудно поверить, чтоб за стихи человека в солдаты сдали. Кабы не ты сказал, ни за что бы не поверила! Какой же от стихов вред? Их еще неведомо кто прочтет да и, прочитав, тут же забудет. И у кого ж это рука поднялась студента за стихи в солдаты сдать?
— У императора Николая Первого, бабушка.
Елизавета Алексеевна испуганно оглянулась, встала и, открыв дверь, посмотрела в соседнюю комнату. Никого!
Она тяжело опустилась в кресло.