Люверс не препятствовал дружбе сына. Он не видел перемены в нем, а если что и замечал, то приписывал это действию переходного возраста. К тому же голова у него была занята другими заботами. С некоторых пор он стал догадываться, что болен и что его болезнь неизлечима.
IV
Ей было жаль не его, хотя все вокруг только и говорили, что как это в самом деле до невероятности некстати и досадно. Негарат был слишком мудрен и для родителей, а все, что чувствовалось родителями в отношении чужих, смутно передавалось и детям, как домашним избалованным животным. Женю печалило только то, что теперь не все останется по-прежнему, и станет бельгийцев трое, и не будет больше такого смеха, как бывало раньше.
Она случилась за столом в тот вечер, когда он объявил маме, что должен ехать в Дижон, на отбывку какого-то сбора.
– Как же вы в таком случае еще молоды! – сказала мать и тут же ударилась на все лады его жалеть.
А он сидел, понуря голову. Разговор не клеился.
– Завтра придут замазывать окна, – сказала мать и спросила его, не закрыть ли.
Он сказал, что не надо, вечер теплый, а у них не замазывают и на зиму.
Вскоре подошел и отец. Он тоже рассыпался сожалениями при этой вести. Но перед тем, как приняться сетовать, он приподнял брови и удивленно спросил:
– В Дижон? Да разве вы не бельгиец?
– Бельгиец, но во французском подданстве.
И Негарат стал рассказывать историю переселения «своих стариков» так занимательно, будто не был их сыном, и так тепло, будто говорил по книжке о чужих.
– Простите, я вас перебью, – сказала мать. – Женюра, ты все-таки притвори окошко. Вика, завтра придут замазывать. Ну, продолжайте. Однако этот дядя ваш порядочный негодяй! Неужели так, буквально под присягой?
– Да.
И он вернулся к прерванной повести. Когда же он дошел до дела, до бумаги, полученной им вчера по почте из консульства, то догадался, что девочка тут не понимает ничего и силится понять. Тогда он повернулся к ней и стал объяснять, и виду не показывая, какая у него цель, чтобы не задеть ее самолюбия, – что? эта воинская повинность за штука. «Да, да. Понимаю. Да. Понимаю, понимаю», – благодарно и машинально твердила девочка.
– Зачем ехать так далеко? Будьте солдатом тут, учитесь, где все, – поправилась она, ярко представив себе луга, открывавшиеся с монастырской горки.
«Да, да. Понимаю. Да, да, да», – опять зарядила девочка, а Люверсы, сидевшие без дела и находившие, что бельгиец забивает ребенку голову ненужными подробностями, вставляли свои сонные и упрощающие замечания. И вдруг наступила та минута, когда ей стало жалко всех тех, что давно когда-то или еще недавно были Негаратами в разных далеких местах и потом, распростясь, пустились в нежданный, с неба свалившийся путь сюда, чтобы стать солдатами тут, в чуждом им Екатеринбурге. Так хорошо разъяснил девочке все этот человек. Так не растолковывал ей еще никто. Налет бездушья, потрясающий налет наглядности, сошел с картины белых палаток; роты потускнели и стали собранием отдельных людей в солдатском платье, которых стало жалко в ту самую минуту, как введенный в них смысл одушевил их, возвысил, сделал близкими и обесцветил. Они прощались.
– Часть книг я оставлю у Цветкова. Это тот приятель, о котором я вам столько рассказывал. Пожалуйста, пользуйтесь ими и дальше, madame. Ваш сын знает, где я живу, он бывает в семье домовладельца, а свою комнату я передаю Цветкову. Я его предупрежу.
– Пусть заходит. Цветков, вы говорите?
– Цветков.
– Пусть заходит. Познакомимся. В ранней молодости я знавала таких, – и она посмотрела на мужа, который остановился перед Негаратом, заложив руку за борт плотного пиджака, и рассеянно дожидался удобного оборота, чтобы условиться с бельгийцем окончательно насчет завтрашнего. – Пусть заходит. Только не теперь. Я позову. Да, возьмите, это ваша. Я не кончила. Читала и плакала. Доктор вообще советовал бросить. Во избежание волнения.
И она опять посмотрела на мужа, который опустил голову и стал, хрустя воротником и пыжась, интересоваться, на обеих ли ногах у него сапоги и хорошо ли вычищены.
– Так-то. Ну вот. Не забудьте трость. Мы еще увидимся, надеюсь?
– О, конечно. До пятницы ведь. Сегодня какой день? – испугался он, как в таких случаях пугаются уезжающие.
– Среда, Вика, среда?. . Вика, среда?
– Среда. Ecoutez, – дождался наконец своего череда отец – demain[16] .
И оба вышли на лестницу.
V
Они шли и разговаривали, и ей приходилось время от времени впадать в легкий бежок, чтобы не отстать от Сережи и попасть ему в шаг. Они шли очень шибко, и на ней ерзало пальто, потому что в помощь ходу она работала и руками, а руки держала в карманах. Было холодно, под ее калошами звонко лопался тонкий ледок. Они шли по маминому поручению покупать подарок уезжавшему и разговаривали.
– Так его везли на станцию?
– Да.
– А почему он сидел в сене?
– То есть как?
– В телеге. Весь. С ногами. Так не сидят.
– Я уже сказал. Потому что это уголовный преступник.
– Его везут на каторгу?
– Нет. В Пермь. У нас нет тюремного ведомства. Гляди под ноги.
Их путь лежал через дорогу, мимо медно-слесарного заведения. Все лето двери заведения стояли настежь, и Женя привыкла видеть этот перекресток в том дружном и общем оживлении, которым его наделяла жарко распахнутая пасть мастерской. Весь июль, август и сентябрь тут останавливались повозки, затрудняя разъезд; топтались мужики, больше татары; валялись ведра, куски кровельных желобов, рваные и ржавленые; тут чаще, чем где-нибудь еще, превратив толпу в табор, а татар замалевав в цыган, садилось в пыль жуткое, густое солнце в часы, когда за плетнем по соседству резали цыплят; тут окунались оглоблями в пыль высвобожденные из-под кузовов передки с натертыми у шкворней кружками.
Те же ведра и железца лежали неподобранные и теперь, запорошенные морозцем. Но двери были приперты вплотную, как в праздник, по случаю холодов, и было пустынно на распутьи, и только сквозь круглую отдушину шел знакомый Жене дух какого-то рудничного затхлого газа, который заливался гремучим визгом и, ударяя в нос, осаждался на нёбе дешевой грушевой шипучкой.
– А в Перми есть тюремное правление?
– Да. Ведомство. По-моему – так идти. Ближе. В Перми есть, потому что это губернский город, а Екатеринбург – уездный. Маленький.
Дорожка мимо особняков была выложена красным кирпичиком и обрамлена кустами. На ней обозначались следы бессильного, мутного солнца. Сережа старался шагать как можно шумней.
– Если щекотать этот барбарис весной, когда он цветет, булавкой, он быстро хлопает всеми лепестками, как живой.
– Знаю.
– А ты боишься щекотки?
– Да.
– Значит, ты – нервная. Ахмедьяновы говорят, что если кто боится щекотки...
И они шли: Женя – бегом, Сережа – неестественными шагами, и на ней ерзало пальто. Они завидели Диких в ту самую минуту, как калитка, турникетом ходившая на столбе, врытом поперек дорожки, задержала их. Они завидели его издали, он вышел из того самого магазина, до которого им оставалось еще с полквартала. Диких был не один, вслед за ним вышел невысокий человек, который, ступая, старался скрыть, что припадает на ногу. Жене показалось, что она уже видала его где-то раз. Они разминулись не здоровавшись. Те взяли наискосок. Диких детей не заметил, он шагал в глубоких калошах и часто подымал руки с растопыренными пальцами. Он не соглашался и доказывал всеми десятью, что собеседник его... (Но где ж это она его видала? Давно. Но где? Верно, в Перми, в детстве.)
– Постой! – У Сережи случилась неприятность. Он опустился на одно колено. – Погоди.
– Зацепил?
– Ну да. Идиоты, не могут толком гвоздя забить!
– Ну?
– Погоди, не нашел где. Я знаю того хромого. Ну вот. Слава богу.
– Разорвал?