Или мы на Военно-Грузинской дороге, или в Боржоме, или в Абастумане. Или после поездок, красот, приключений и возлияний мы кто с чем, а я с подбитым от падения глазом в Бакурианах, в гостях у Леонидзе, самобытнейшего поэта, больше всех связанного с тайнами языка, на котором он пишет, и потому меньше всех поддающегося переводу. Ночное пиршество на траве в лесу, красавица хозяйка, две маленьких очаровательных дочки. На другой день неожиданный приход мествире, бродячего народного импровизатора, с волынкой и величание экспромтом всего стола подряд, гостя за гостем, с подобающим каждому текстом и умением ухватиться за любой подвернувшийся повод для тоста, за мой подбитый глаз, например. Или мы на море, в Кобулетах, дожди и штормы, и в одной гостинице с нами Симон Чиковани, будущий мастер яркого живописного образа, тогда еще совсем юный. И над линией всех гор и горизонтов голова идущего рядом со мной улыбающегося поэта, и светлые признаки его непомерного дара, и тень грусти и судьбы на его улыбке и лице. И если я еще раз прощусь с ним теперь на этих страницах, пусть будет это в его лице прощанием со всеми остальными воспоминаниями. ЗАКЛЮЧЕНИЕ Здесь кончается мой биографический очерк. Продолжать его дальше было бы непомерно трудно. Соблюдая последовательность, дальше пришлось бы говорить о годах, обстоятельствах, людях и судьбах, охваченных рамою революции. О мире ранее неведомых целей и стремлений, задач и подвигов, новой сдержанности, новой строгости и новых испытаний, которые ставил этот мир человеческой личности, чести и гордости, трудолюбию и выносливости человека. Вот он отступил в даль воспоминаний, этот единственный и подобия не имеющий мир, и высится на горизонте, как горы, видимые с поля, или как дымящийся в ночном зареве далекий большой город. Писать о нем надо так, чтобы замирало сердце и подымались дыбом волосы. Писать о нем затверженно и привычно, писать не ошеломляюще, писать бледнее, чем изображали Петербург Гоголь и Достоевский, – не только бессмысленно и бесцельно, писать так – низко и бессовестно. Мы далеки еще от этого идеала. Весна 1956, ноябрь 1957 ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ НАЧАЛЬНАЯ ПОРА 1912 – 1914 * * * Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд, Пока грохочущая слякоть Весною черною горит. Достать пролетку. За шесть гривен Чрез благовест, чрез клик колес Перенестись туда, где ливень Еще шумней чернил и слез. Где, как обугленные груши, С деревьев тысячи грачей Сорвутся в лужи и обрушат Сухую грусть на дно очей. Под ней проталины чернеют, И ветер криками изрыт, И чем случайней, тем вернее Слагаются стихи навзрыд. 1912 СОН Мне снилась осень в полусвете стекол, Друзья и ты в их шутовской гурьбе, И, как с небес добывший крови сокол, Спускалось сердце на руку к тебе. Но время шло, и старилось, и глохло, И паволокой рамы серебря, Заря из сада обдавала стекла Кровавыми слезами сентября. Но время шло и старилось. И рыхлый, Как лед, трещал и таял кресел шелк. Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла, И сон, как отзвук колокола, смолк. Я пробудился. Был, как осень, темен Рассвет, и ветер, удаляясь, нес, Как за возом бегущий дождь соломин, Гряду бегущих по небу берез. 1913, 1928
ВОКЗАЛ Вокзал, несгораемый ящик Разлук моих, встреч и разлук, Испытанный друг и указчик, Начать – не исчислить заслуг. Бывало, вся жизнь моя – в шарфе, Лишь подан к посадке состав, И пышут намордники гарпий, Парами глаза нам застлав. Бывало, лишь рядом усядусь — И крышка. Приник и отник. Прощай же, пора, моя радость! Я спрыгну сейчас, проводник. Бывало, раздвинется запад В маневрах ненастий и шпал И примется хлопьями цапать, Чтоб под буфера не попал. И глохнет свисток повторенный, А издали вторит другой, И поезд метет по перронам Глухой многогорбой пургой. И вот уже сумеркам невтерпь, И вот уж, за дымом вослед, Срываются поле и ветер, — О, быть бы и мне в их числе! 1913, 1928 ЗИМА Прижимаюсь щекою к воронке Завитой, как улитка, зимы. «По местам, кто не хочет – к сторонке!» Шумы-шорохи, гром кутерьмы. «Значит – в „море волнуется“? В повесть, Завивающуюся жгутом, Где вступают в черед, не готовясь? Значит – в жизнь? Значит – в повесть о том, Как нечаян конец? Об уморе, Смехе, сутолоке, беготне? Значит – вправду волнуется море И стихает, не справясь о дне?» Это раковины ли гуденье? Пересуды ли комнат-тихонь? Со своей ли поссорившись тенью, Громыхает заслонкой огонь? Поднимаются вздохи отдушин И осматриваются – и в плач. Черным храпом карет перекушен, В белом облаке скачет лихач. И невыполотые заносы На оконный ползут парапет. За стаканчиками купороса Ничего не бывало и нет. 1913, 1928 ПИРЫ Пью горечь тубероз, небес осенних горечь И в них твоих измен горящую струю. Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ, Рыдающей строфы сырую горечь пью. Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим. Надежному куску объявлена вражда. Тревожный ветр ночей – тех здравиц виночерпьем, Которым, может быть, не сбыться никогда. Наследственность и смерть – застольцы наших трапез. И тихою зарей – верхи дерев горят — В сухарнице, как мышь, копается анапест, И Золушка, спеша, меняет свой наряд. Полы подметены, на скатерти – ни крошки, Как детский поцелуй, спокойно дышит стих, И Золушка бежит – во дни удач на дрожках, А сдан последний грош, – и на своих двоих. |