Личность — понятие, не мыслимое вне христианства. Поэтому все революции лгут, когда уверяют, будто пекутся о расцвете человеческой личности. Они озабочены лишь созданием безликого стада, прикрывая истинные цели благими рассуждениями. Так на то их и направляет отец лжи — кто же иной может вдохновлять антихристианское деяние?
Честность для Базарова всего лишь ощущение, как голод, например. И значит, — сегодня она есть, а завтра нет. Чем же он станет руководствоваться в своих поступках завтра? Отгадать нетрудно. Писарев разъяснил это: "Кроме непосредственного влечения, у Базарова есть ещё другой руководитель в жизни. ‹…› Люди очень умные ‹…› понимают, что быть честным очень выгодно и что всякое преступление, начиная от простой лжи и кончая смертоубийством, — опасно, и следовательно, неудобно. | Поэтому очень умные люди могут быть честны по расчету…"! Но если расчёт подскажет иное? Если рассудок выведет иную выгоду? Эти страшные вопросы встали перед обществом. И впервые их обозначил именно Тургенев.
В советском литературоведении базаровские промахи объяснялись нередко наличием в его мировоззрении "элементов вульгарного материализма". Объяснение нелепое: всякий материализм вульгарен.
Что вообще стало основой всех заблуждений Базарова? "Важно то, что дважды два четыре, а остальное всё пустяки", — заявляет он. Вот на основе этого-то примитивного рационализма Базаров и оценивает всю сложность жизни и неизбежно упрощает её. Дважды два четыре — не может не вести к полному единообразию, к обезличиванию бытия.
В сущности, дважды два четыре — это и есть то "господство головного мозга", то всеобщее благоразумие, о каком так мечтал Писарев. Рационализм, "разумный эгоизм" стояли и во главе угла всех построений Чернышевского в его романе "Что делать?". Едва ли не вся идеология революционной демократии строится на своего рода таблице умножения, тяготеет к этому дважды два четыре.
Несостоятельность упований на один лишь разум, на «арифметическую» логику была очень скоро раскрыта Достоевским в его "Записках из подполья" (1864).
Жёсткий детерминизм неких "законов природы" — непреложных как дважды два четыре — не может не оттолкнуть человека, ибо хоть и снимается ответственность, да прекращается жизнь. Парадоксалист Достоевского чует это всем существом своим: "…а ведь дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти. По крайней мере человек всегда боялся этого дважды два четыре… Но дважды два четыре — всё-таки вещь пренесносная. Дважды два четыре смотрит фертом, стоит поперёк дороги руки в боки и плюётся. Я согласен, что дважды два четыре — превосходная вещь; но если уж всё хвалить, то и дважды два пять — премилая иногда вещица".
Дважды два пять, добавим от себя, это — да будет воля моя.
Так раскрывается вся несостоятельность рационализма. Дважды два четыре потому есть смерть, что лишает человека воли, и он скорее готов поверить в абсурд, чем подчиняться жестокому «закону», ибо "да будет воля твоя" окажется обращенным к божеству дважды два четыре. Обе формулы становятся принципиально неразличимы, поскольку превращаются в крайности безбожного миропонимания. Существование Базаровых немало способствуют и появлению "подпольных парадоксалистов" — как своеобразной реакции на рационализм безбожия.
Наказание Базарова — в нём самом, в его глубокой тоске, в той тоске, которую так проницательно разглядел Достоевский, когда он говорил о "великом сердце" тургеневского героя. Тоска Базарова становится закономерным итогом всей системы идей, что определяла жизнь его. Какое-то время он живёт идеалом научной и социальной активности. Может даже возникнуть предположение: есть и у него хоть какая-то положительная, созидательная цель. Но вот какой разговор зашел у него однажды с Аркадием. "…Ты сегодня сказал, — говорит Базаров приятелю, — проходя мимо избы нашего старосты Филиппа, — она такая славная, белая, — вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать… А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет… да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?". Мысль о лопухе как о единственном итоге всего земного бытия неизбежна для всякого разумного существа с безбожным типом мышления, если он, его носитель, отыщет в себе мужество довести своё миропонимание до логического конца. В конце этом — ничего, кроме лопуха. Жизнь на подобном пути ведёт в тупик.
Дон Кихот потерпел жестокое и окончательное (?) — поражение… Знаменательна сама эволюция образа Базарова — не что иное, как превращение Дон Кихота в Гамлета. Базаров не случайно попадает в положение "лишнего человека". Это типичная судьба героя гамлетовского типа — так много общего обнаруживается в нём вдруг с рефлектирующими героями русской литературы:
"А я думаю: я вот лежу здесь под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностью, где меня не было и не будет… А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже… Что за безобразие! Что за пустяки!"
Можно ли яснее и точнее выразить идею бессмысленности бытия? И можно ли страшнее опровергнуть самого себя? Здесь не просто внутренний крах персонажа романа или даже самого автора. Здесь раскрывается несостоятельность антропоцентричного мышления. Человек, ставящий себя в центр мироздания, не может не ужаснуться, когда поймёт, что слишком ничтожен и бессилен для того.
"Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация, — утверждал Достоевский. — А высшая идея на земле лишь одна и именно — идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные «высшие» идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из неё одной вытекают".
Вот сердцевина всей трагической идеи Базарова. Идея бессмертия души — идея, бессомненно, религиозная. Вне Бога никакого бессмертия, именно бессмертия души, не просто бесконечного существования лопухов или каменных ледяных глыб, существовать не может. И всякое безбожие не может не привести к унынию и отчаянию, особенно людей высшего типа. В своей незаурядности именно они обречены, ибо ранее других подвержены гордыне от сознания своей особенности, но и более других способны страдать, обладая сложной и тонкой душевной организацией, как бы они там ни рядились во внешнюю грубость и самоуверенность.
Важнейший эпизод романа — сцена соборования героя.
"Когда его соборовали, когда святое миро коснулось его груди, один глаз его раскрылся, и, казалось, при виде священника в облачении, дымящегося кадила, свеч перед образом что-то похожее на содрогание ужаса мгновенно отразилось на помертвелом лице".
Тургенев совершил великое художественное открытие: на дне души каждого человека, обезображенной безбожным рассудком, таится ужас перед тем неведомым и грозным, что было гордо отвергнуто, но не могло исчезнуть, как ни силён был напор безудержного своеволия "самому себе господина", "малого атома", бунтующего и жалкого.
Да, Базаров обладал мощным разумом, и пока его мозг мог владеть ситуацией, он помогал гордецу достойно и мужественно противостоять надвигающемуся концу. Но стоило рассудку отступить — и проявилось то, что он так упорно подавлял. И ужас душевный проявил себя в момент совершения таинства, когда душа помимо собственной воли оказывается ближе к тому неведомому, чего в обыденной обстановке она может и не ощущать. В таинстве, находясь вблизи таинственной черты, какая отделяет жизнь от смерти, душа соприкоснулась с тем, чему бессознательно ужаснулась.
Этот ужас, интуитивно постигнутый Тургеневым на уровне художественного осмысления, выразился и в том крике отчаяния, каким завершён роман: "Неужели любовь, святая, преданная любовь не всесильна?"