В "Библейских стихах", включенных в книгу, дано слишком земное видение событий ветхозаветных. Тут прежде всего рассказ поэта о себе. Конечно, можно сказать, что Ахматова прибегла к традиции средневековых книжников, раскрыла в формах священного архетипа сакральность событий своей жизни, своей эпохи. Но не лучше ли признать, что такой приём у Ахматовой пока не достигает ясной определённости, он ещё амбивалентен, у поэта еще несколько двоится видение мира, и нам вместе с Ахматовой приходится гадать: кто в центре: Бог или человек?
Вот что чревато смешением грешницы и монахини. И не через евангельское событие (Ин. 5,2–4) осмысляется событие жизни человека, но первое низводится до уровня второго.
Ахматову долго не отпускало стремление через сакральные образы воспринимать намёки на томления земной страсти. Недаром позднее в "Поэме без героя" автор признаётся, разумея своё творчество:
У шкатулки ж тройное дно.
Здесь уже не двойственность, а нечто более неопределённее. Душевный мир слишком многообъёмен. Он являет несчётное множество оттенков бесконечно многообразных состояний, переживаний, переливаний из одной формы в другую. Для искусства это благо, иначе оно не смогло бы существовать. А так оно неисчерпаемо.
И человеку не просто отречься от многомерности мира страстей. Поэтому и в страшное время Лета Господня душа бьётся в плену страсти, греховно привлекая в свидетели собственной муки сущности иного измерения, смешивая на низшем уровне духовное с телесным.
Но и в этом чаду в поэте живо знание, что спасение совершится через покаяние. Ахматова твёрдо уповает на тот день, когда для возрождённого храма Святой Софии она принесёт взращённые ею на родной земле цветы, как символ духовного очищения.
Она полна сознанием собственной вины, собственного греха. Кто посмеет возразить её страшному признанию:
А ты, любовь, всегда была
Отчаяньем моим.
Отчаяние — не награда, но наказание человеку. За любовь-страсть всегда следует наказание. Так многие предупреждали, многие сознавали. Но не многие духовно сумели пережить. Ахматова пролагала путь именно к такому переживанию.
Этот путь пролагался через страшные соблазны. Как влечёт лукавый враг, ей довелось узнать кратким опытом, но опытом собственным и жестоким.
Грех слишком притягателен. Ахматова не может удержаться, чтобы даже в зрелом для себя и тяжком 1940-м году не воспеть прельстительную память о Клеопатре.
Вот из этого-то состояния раздвоенности, растроенности, распадения души рождается горький упрёк Богу.
Я пью за разорённый дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоём
И за тебя я пью, —
За ложь меня предавших губ,
За мёртвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
Настроение, выраженное в этих строках, близко лермонтовскому "За всё, за всё Тебя благодарю я…". Но у Лермонтова мысль была: Бог — источник мировой несправедливости.
Не нужно бояться видеть то, что есть. И видеть это следует не ради осуждения, но ради сознавания трудности и необходимости пути, которым выпадает идти едва ли не каждому. Пути от тьмы к свету. Не все выходят к желанной цели, и тем драгоценнее опыт тех, кому удалось.
Жило в поэте также ощущение и знание: Русская земля — Святая Русь. Она свята, ибо вопреки греху, тяжкому и жестокому, она таит в себе невидимый труд святых народных подвижников. В стихотворении «Причитание» (промыслительно включённом в книгу "Anno Domini") эта мысль раскрыта вполне.
У Ахматовой своя философия творчества, многое в которой ей приходилось одолевать и переосмыслять. Сам творческий процесс ею рано начал ощущаться как наитие, как надиктованное извне.
Однако кто же диктующий? Вот где камень преткновения. Источник может таиться и во тьме. Есть ли у Ахматовой продиктованное лукавством жизни? Несомненно, ведь сама же она признала это.
Утверждение нечистоты источника неизбежно вызывает возмущение, когда оно относится к поэту любимому, а Ахматова любима у русского читателя. И всё же нужно оценивать трезво даже то, что любимо, хоть это трудно. Природу любви читателей сама Ахматова ощутила достаточно рано и поняла, что такая любовь радости принести не может. Поэта любят тогда, когда он умеет выразить сокровенное и недоступное выражению самого носителя этого сокровенного. Но сокрываемым может быть что угодно.
Вдохновение (муза) слишком вожделенно для поэта всегда. Но немногие могут познать страшное начало в поэтическом совершенстве. Немногие понимали, что поэзия может быть именно адом. Из предшественников Ахматовой это знание было доступно едва ли не одному лишь Блоку.
Зато поэзия может стать хранительницей великого дара, может быть, величайшего дара Божия, в котором и запечатлена для человека память о носимом им образе, — поэзия способна сохранить слово. Не всякая поэзия, а только сознающая это.
Поразительны строки Ахматовой, сложенные в жестокие годы войны:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мёртвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесём,
И внукам дадим, и от плена спасём
Навеки!
Ничто — ни жизнь, ни дом, ни земля, ни материальные ценности, ни культурные и иные сокровища — ничто не признаётся Ахматовой сокровищем, равным слову. Можно вслед за поэтом сказать: когда начнёт иссякать русское начало, тогда и станет заметным оскудение этого великого достояния народа.
Ахматова верит в долговечность его.
Ржавеет золото, и истлевает сталь,
Крошится мрамор. К смерти всё готово.
Всего прочнее на земле — печаль
И долговечней — царственное слово.
Этому созвучно бунинское "Молчат гробницы, мумии и кости…" и многое подобное в русской литературе. Но не следует забывать и державинский скептицизм: всё вечности жерлом пожрется…
Вновь эта вечная мука художника — безнадежное стремление закрепить своё бытие в бессмертных творениях. Но время невозвратно уносит в своём потоке и великое и малое. Пережил ли кто-нибудь это с остротой, какая ощутима в строках Ахматовой:
Что войны, что чума? — конец им виден скорый,
Их приговор почти произнесён.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречён?
Скорость, к которой так стремятся порой несмысленные человеки, сознаётся поэтом как проклятие, убивающее и время, и самого человека.
У Ахматовой своё, ни на что не похожее ощущение хода времени, особая тоска по времени.
Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить её предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждёт!
И тихо, так, Господи, тихо,
Что слышно, как время идёт.