Что есть пророк?
Он — избранный и призванный на особое служение. Пророк возвещает людям волю Всевышнего и Небесную истину, насколько она открывается этой волей ему самому. Он есть Божественный посланник.
На кого направляется пророческое служение? Кому необходимо возвещать Истину? Истиной не владеющим. Либо никогда ее не знавшим, либо отвергнувшим и забывшим. Поэтому прежде всего необходимо раскрыть людям их неправду, поскольку они пребывают вне Истины, хотя бы вне части Истины. Это есть обличение, это всегда болезненно для обличаемых (оттого-то пророков нередко подвергали гонениям и даже жестокой казни, чему много подтверждений и в Ветхом Завете, и в Новом). Пророк обличает в неправде, в грехе, доставляет боль, "глаголом жжёт сердца людей". Он воздействует на совесть, а совесть способна прежде всего мучить.
Пушкинский «Пророк» достигает этого уровня. Но далее необходимо исцеляющее слово горней Истины. Открылось ли оно Пушкину? В «Пророке» о том — ничего не сказано.
"Держись сего ты света, пусть будет он тебе единственная мета", — слышит он наставление посланника небес в «Страннике». Но достиг ли он увиденного света?
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
(1836)
Четыре этих строки написаны за полгода до смерти. И ведь тут, хоть и не столь явно, но также присутствует знакомый образ — пустыня.
Вот трагический сюжет всей пушкинской жизни. Стремление к горнему свету и мешающие тому путы греха. Собственно, это простейшая духовная истина, но, облекшись плотью и кровью реальной земной жизни, явно отмеченной знаком Всевышнего, она становится важным уроком для каждого, неленивого душою и умом. В «Пророке» Бог как бы оставляет поэта на первом, нижнем уровне пророческого служения. Не открывает Истины сионских высот.
Может быть, в том боль не одного Пушкина, но всей русской литературы.
Почему не открылась сионская горняя Истина Пушкину? Поэт пытается оправдать себя, разделить в себе ничтожное греховное человеческое и возвышенное пророческое. Только внимая Божественному глаголу, он может освободиться (на время!) от греха ("Пока не требует поэта…", 1827). Примечательно, что эта попытка самооправдания осуществляется в образной системе языческой поэзии, хотя перекличка с «Пророком» ощутима без сомнения — противоречие красноречивое. Да и недоговоренность некая чувствуется. Он сам знает, что никакое бегство от "забав мира" невозможно. Везде настигнет память — «Воспоминание» (1828).
И тут же, почти следом, набегают строчки, разъясняющие тяжких дум избыток в уме, подавленном тоской. «Воспоминание» написано 19 мая 18 28 года, а ровно через неделю, 26 мая, он пишет:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Он сознает, что жизнь и всё, ей присущее, — дар, но этот дар Пушкин отвергает: он напрасен, не нужен и случаен, не имеет смысла. Отвержение дара Творца (а чей ещё может быть дар?) есть уже вызов Ему. И что значат эти вечные душевные муки, "змеи сердечной угрызенья"; эта казнь души, зачем она, непонятная и оттого, быть может, бессмысленная?
А далее уже не просто вызов, но богоборческий бунт.
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?
Власть Творца враждебна твари? Но тогда исполнение Его воли — бессмысленно, если не сказать более. Ничего не может быть страшнее этой мысли, рождаемой в уме человека и в душе его, в сомневающемся уме и в страдающей душе. Мы можем сказать, что сама христианская вера человека сопряжена с несомненным знанием того, что Бог есть высшая Правда, источник справедливости. Это не моральное, но онтологическое понимание Бога (человек не может давать Творцу нравственных оценок).
"Бог верен, и нет неправды (в Нем); Он праведен и истинен" (Втор. 32, 4).
"Он любит правду и суд; милости Господней полна земля" (Пс. 32, 5).
Если человек утрачивает такое знание, то он теряет и веру. Ибо просто уверенность в том, что имеется некое сверхмогучее существо, каким-то образом влияющее на жизнь и судьбу людскую, оставляет нас где-то на уровне либо деистского, либо языческого суеверия и готова грозить враждебностью бытия, пугает, ужасает, заставляет безнадежно сомневаться.
"…и бесы веруют, и трепещут" (Иак. 2,19).
Что же у Пушкина — полный крах веры, снова хаос безверия? На этот вопрос ответ однозвучен, как и томящий шум жизни:
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Снова это пушкинская дихотомия. Сердце, где переполненность страданиями как будто не оставляет места для Бога, и оттого там пустота. И сомневающийся ум, уже не ищущий Божества (в «Безверии»: ум ищет божества), праздный и "подавленный тоскою". Тоска, тоска… Пушкин недаром повторяет это слово. Тоска — это дух уныния, избавления от которого он сам, следуя за путеводным словом святого подвижника Ефрема Сирина, так часто просит Бога.
Но что значит это отсутствие цели в жизни? Незнание, чем заняться? Нет, разумеется. На обыденном уровне существования, даже в поэтическом своём бытии он отнюдь не на полном распутье. Тут-то как будто все в порядке, тут обилие планов и замыслов, хоть и могут быть, конечно, свои сомнения. Нет, могучая натура Пушкина томится именно отсутствием какого-то высшего знания, сионской мудрости, горней Истины, которую Бог не открыл своему избранному пророку. Душе нужно нечто большее, чем знание или предощущение неких конкретных деяний и свершений. Потребна именно эта тайна, над которою он бьется; тайная судьба, заставляющая страдать, должна быть разъяснена, раскрыта. Нужен смысл жизни, раскрываемый на высшем уровне бытия, — а этого нет. Высший смысл может быть понят только уяснением своего места в общем Замысле о мире, но он открывается лишь с сионских высот.
И рушится вера, тоска и отчаяние духом своим обессмысливают дар жизни, он отвергается, а в Дарителе видится лишь враждебная деспотическая власть. Это пострашнее всякого богоборческого романтизма, так увлекавшего когда-то: там всё-таки литература, в здесь — жизнь.
И потянулись один за другим мрачные образы. Вся поэзия пушкинская конца 20-х годов переполнена ими.
Не странствия ли все это по долине дикой, по мрачной пустыне, раскалённой зноем, где вдруг возникает перед ужаснувшимся взором Анчар, древо яда, источник смерти, проклятие природы?
И столь же мрачно взирает он на само пророческое предназначение поэзии. Это отразилось в знаменитом программном стихотворении "Поэт и толпа" (1828).
И вдруг впервые так обостренно зазвучало размышление о смерти ("Брожу ли я вдоль улиц шумных…", 1829)).
Мысль о смерти у духовно жаждущего неизбежно сопряжётся с мыслью о спасении. Где, у Кого можно обрести его — поэт не ошибается. Пророк не может ошибаться. Внимавший Божественному глаголу томился тоскою о новой близости к Тому, Кто, быть может, раскроет то, что до времени утаивал от Своего избранника.
Что-то мешает…
И может быть, чтобы избавиться от душевного мрака через своего рода принародную исповедь, Пушкин публикует в конце 1829 года "Дар напрасный…"
И как ранее, и как позднее — явился поэту в его мрачной пустыне посланник Того, Кого пророк в безумном смятении ума нарек "враждебной властью".