Существование людей в непроницаемых один для другого мирах символизируется и абсурдным диалогом Чебутыкина и Солёного:
Чебутыкин (идя в гостиную с Ириной). И угощение было тоже настоящее кавказское: суп с луком, а на жаркое — чехартма, мясное.
Солёный. Черемша вовсе не мясо, а растение вроде нашего лука.
Чебутыкин. Нет-с, ангел мой. Чехартма не лук, а жаркое из баранины.
Солёный. А я вам говорю, черемша — лук.
Чебутыкин. А я вам говорю, чехартма — баранина.
Солёный. А я вам говорю, черемша — лук.
Чебутыкин. Что же я буду с вами спорить! Вы никогда не были на Кавказе и не ели чехартмы.
Солёный. Не ел, потому что терпеть не могу. От черемши такой же запах, как от чеснока.
Солёный — апофеоз страдания в одиночестве: недаром он примыслил себе внутреннюю и внешнюю похожесть на Лермонтова. Страдая, он намеренно неприятен для окружающих, как бы находя в том особое душевно-мазохистское наслаждение. Страдая, говорит мерзости; страдая, застреливает Тузенбаха.
Апофеоз самоуслаждения в интенсивной замкнутости от всех — Наташа, невеста, затем жена Андрея Прозорова. Чехов совершает невероятное. Он показывает, как может быть отвратительна женщина-мать в эгоистической любви к своему ребёнку. Перед нами трагедия начинающегося абсурда.
Страдает ли, или наслаждается человек одиночеством — оно неизменно создаёт вокруг себя гибель, разрушение, новое страдание.
"Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь", — говорит перед смертью Тузенбах.
"Велю прежде всего срубить эту еловую аллею, потом вот этот клён. По вечерам он такой страшный, некрасивый…" — заявляет Наташа, ощутив себя хозяйкой усадьбы Прозоровых.
Вот характерный чеховский приём комментария: через контрастное сопоставление слов или поступков персонажей.
Развитие действия и поведение персонажей в пьесе порой парадоксально нелогичны, даже вне-логичны, если говорить точнее. Один из пароксизмов этого абсурда — радостный танец Федотика после пожара.
Абсурдом выглядит постоянная мечта сестёр уехать в Москву. Кажется: садись на поезд, да поезжай. Только в ту Москву, о которой грезят сестры, поезда не ходят. Её и вообще нет, той Москвы. Она — абсурд.
Но особенно ярко проявляется вне-логичность поведения человека-в финале пьесы. Только что убит жених Ирины, рассталась с любимым человеком Маша, непроглядно тоскливой предвидит свою жизнь Ольга, власть в доме захватывает Наташа, а сёстры произносят нечто несообразное с ожидаемой логикой поведения.
Некоторые современные зарубежные исследователи Чехова усмотрели в "Трёх сёстрах" зачатки драмы абсурда. Слишком поверхностный взгляд. Сама жизнь часто парадоксально внелогична — Чехов и показывает её "как она есть", вне обыденной логики. "Три сестры" абсурдны с позиции внерелигиозного восприятия, как абсурдна для атеиста подлинная вера. Чехов строит действие и осмысляет жизнь с религиозной серьёзностью (хотя внешне не проговаривает религиозный смысл отображённых событий) — и на своём уровне последователен вполне. Так, диалог Чебутыкина и Солёного, абсурдный по форме, содержанием своим точно соответствует логике распадающейся жизни.
Поэтому драма "Три сестры" с таким трудом поддаётся толкованию, разбору. Эту пьесу нужно скорее переживать, чем рассудочно препарировать, — переживать в себе как музыку. Дело не в словах, которые произносят сёстры, а в том душевном состоянии, какой существует вне слов, поверх слов.
Вера, надежда, призыв к терпению, исполнению долга — вот (если уж пытаться выразить всё на вербальном уровне) состояние, которое самими сёстрами переживается как радостное. И это не обыденная радость ожидания новой неведомой жизни, как в первом акте пьесы; напротив, теперь ждущая впереди жизнь уже ведома им. Это — трудноопределимая радость душевного предощущения одной лишь возможности узнавания некоей жизненной тайны, которая способна осветить земное бытие светом подлинной истины.
Понять смысл финала пьесы, слов о страдании, переходящем в радость, помогает важная мысль И.А. Ильина, точно выразившего религиозный смысл страдания:
"Страдание — далеко не зло; страдание — это, так сказать, цена за духовность, за ту священную грань, за которой начинается преображение животной сущности человека в сущность ценностную; это — конец беспечной жажды наслаждений, которая увлекает за собой человека и повергает его вниз; страдание — источник стремления к духовности, это начало очищения и очевидности, оно — необходимый, драгоценный стержень характера, мудрости, созидательного труда. Поэтому мудрость жизни заключается не в бегстве от страданий как мнимого зла, а в добровольном возложении на себя бремени грядущих страданий как некоего дара и залога, в использовании этого источника для очищения своей души".
Важно отметить: сёстры ждут радости уже не для себя, но для грядущих поколений, преодолевая в том свою обособленность во времени и духовно соединяясь с будущим. И через их страдание должно быть возбуждено и то чувство ответственности будущего перед прошлым, благодарности прошлому, в котором Чехов видел необходимое условие прочной связи времён.
Чехов, повторим, нигде не говорит о христианском свойстве такого осмысления жизни и человека, но это вытекает из самой ценности веры, надежды и терпения, становящихся средоточием всего жизненного опыта сестёр Прозоровых.
Нередко о комедии "Вишнёвый сад" (1903) писали как о пьесе, отразившей социальный процесс смены "хозяев жизни", переход власти от оскудевшего дворянства к становящемуся классу буржуазии. Ну и, разумеется, выразившей надежды автора на революционное обновление. Но что нам теперь до того?
Обманчива сама фабульная основа пьесы: ибо внешне всё завязано на вопросе "кто будет владельцем вишнёвого сада?" — тогда как сад этот как собственность никого не интересует.
Нет, тут всё подчинено какой-то иной логике. По логике-то обычной, навязываемой Чехову, в пьесе много неправдоподобного.
Так, неправдоподобной показалась Бунину, не любившему пьесы, поспешность, с которой Лопахин распоряжается рубить вишнёвый сад, необходимая, по предположению Бунина, лишь для сценического звукового эффекта, да затем ещё, чтобы "Фирсу сказать под занавес: "Человека забыли…"
Это недоумение Бунина, однако, очень точно подсказывает ключевое понятие пьесы — человек. Всё дело в том, что в тексте финала комедии слова этого нет. А в сознании Бунина оно звучит. То есть Бунин поверх конкретного вербального уровня уловил бессознательно важнейшее.
Проблема "Вишнёвого сада" — проблема не социальная, но идеологическая в основе своей. Это проблема гуманизма. Вопрос о человеке, о месте человека в бытии, о его высшей предназначенности в мире — вот что занимает автора.
Важно осмыслить и жанровое своеобразие пьесы. Сам Чехов (общеизвестно) неоднократно утверждал, что "Вишнёвый сад" — комедия, даже фарс. Так и обозначил жанр этого произведения: комедия.
Комедийный характер — всегда представляет собою некую неполноценность, претендующую (сознательно или бессознательно — всё равно) на признание своей полноценности. Чехов обозначил такой характер словечком недотёпа. Недотёпами (об этом говорили давно) являются в "Вишнёвом саде" все персонажи.
Но кто — основной герой комедии?
"Ведь роль Лопахина центральная, — писал Чехов в период постановки пьесы О.Л. Книппер-Чеховой (30 октября 19 03 г.). — Если она не удастся, то, значит, и пьеса вся провалится".
Итак, Лопахин?
Да ведь и действие начинается с того, что Лопахин рассуждает о собственной неполноценности, которая его тяготит: "Отец мой, правда, мужик был, а я вот в белой жилетке, жёлтых башмаках. Со свиным рылом в калашный ряд… Только что вот богатый, денег много, а ежели подумать и разобраться, то мужик мужиком… (Перелистывает книгу.) Читал вот книгу и ничего не понял. Читал и заснул". И позднее он к тому же возвращается: "Мой папаша был мужик, идиот, ничего не понимал, меня не учил, а только бил спьяна, и всё палкой. В сущности, и я такой же болван и идиот. Ничему не обучался, почерк у меня скверный, пишу я так, что от людей совестно, как свинья". Да и завершает он тем, что как будто обретает в собственных глазах именно полноценность свою: он самоутверждается покупкой вишнёвого сада, и пьянеет от сознания этого.