Толстой же противопоставил фальшивой цивилизации, по своему (руссоистскому) обыкновению, идею природной гармонии и детской близости ей, обозначив эти два уровня уже в самом начале романа.
Знаменитое начало «Воскресения» способно мощно воздействовать на эмоциональное сознание человека, но оно же может возбудить и недоверие к самому выбору этого пантеистического (а пусть и не пантеистического даже, а просто эмоционально-любовного по отношению к природе) критерия подлинности жизни. Почему сила жизни, заключенная в природе, должна явить собою образец для жизни человека? Кто-то и возразит: человек хоть и часть природы, да всё же чем-то и выделяется из неё, из этой бессознательной стихии, и именно сознательностью своею выделяется, цивилизованностью. Если же цивилизация пока не устоялась и грешит многим, так на то и прогресс имеется, чтобы всё одолеть постепенно.
Можно и иначе смотреть, пессимистически: когда природа не может вразумить человека, конец неизбежен.
Одолеть такой оптимизм прогрессивных чаяний и пессимизм от видимого бессилия природы следует лишь поиском опоры иной, и обрести её, прочную опору, можно лишь на духовном уровне. Но Толстой не выходит из сферы душевных стремлений. Веру он сверг, а разум выше себя высот не одолеет.
Толстой беспощадно изгоняет веру и с рассудочной трезвостью вторгается туда, где пребывать без веры бессмысленно.
Если человек начнёт вслушиваться в совершенно незнакомый ему язык, то слышимые им звуки могут представиться ему бессмысленными, нелепыми, даже и смешными — пусть при том будут звучать самые высокие истины. И человек может даже начать обличение того, что он слышит, но не понимает. Утратив понимание языка веры, Толстой так и поступает: начинает обличать этот не воспринимаемый им высокий смысл как пустую внешнюю форму, нелепую и фальшивую. Он подходит к таинству Евхаристии и своим отчуждённым взором сосредоточивается лишь на внешних моментах им созерцаемого. То, что давало особый эффект при описании житейской фальши (будь то театральный спектакль в "Войне и мире" или судебное заседание в "Воскресении"), оборачивается кощунственным глумлением, когда тот же приём применяется к сущности высшего уровня. Таково описание богослужения в тюремной церкви, данное в романе "Воскресение".
Представим себе полностью глухого человека, попавшего в симфонический концерт и взявшегося его описать. Несомненно, увиденное должно представляться ему верхом нелепости: судорожные порой движения оркестрантов и дирижёра, неподвижность публики-в абсолютной звуковой пустоте бессмысленны и смешны. Так же и Литургия не может не показаться нелепым внешним действием для духовно глухого человека.
Это входит во внутреннее противоречие с самим замыслом романа, претензия на духовное осмысления человеческой судьбы в котором обозначена изначально названием.
Русская литература ко времени создания «Воскресения» уже знала одно классическое произведение, посвящённое этой теме, — роман "Преступление и наказание". Романы Достоевского и Толстого поразительно схожи, но и резко противоположны. Развитие внутренней судьбы главных героев обоих романов как будто совпадают в основных своих моментах: преступление, мертвенность бытия, восприятие Христовой истины, воскресение к новой жизни (исход которой теряется в неясности будущего).
Но Раскольников воскрешён обретением веры в чудо, совершённое Сыном Божиим, и обретением через эту веру веры в Христа воскресшего как источника всей жизни по слову Его:
"Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет" (Ин. 11,25).
Нехлюдов же «воскресает» посредством рационально-эмоционального восприятия нравственного учения Христа, из которого он вычленяет всё те же пять заповедей, хорошо знакомых по катехизису толстовской веры, — воспринимая их как основу установления Царства Божия на земле.
Веры в Христа воскресшего (и воскрешающего) — этой, с точки зрения Толстого, «нелепой» веры — у Нехлюдова быть не могло. Правда, Нехлюдов, опираясь на евангельскую притчу о виноградарях (Мф. 21,33–41), толкует о некоем «хозяине», волю которого он теперь должен исполнять, — но вопрос, давний вопрос о «хозяине» (то есть о Боге), остаётся непрояснённым. И Лёвин когда-то, как помнится, утверждал, что он узнал «хозяина», и теперь Нехлюдов о «хозяине» рассуждает, но из самого толстовского вероучения мы можем вывести определённо: этот хозяин не есть Творец и Вседержитель и не есть Личность. Кто же тогда? И как может он изъявлять свою волю и посылать кого-то в мip? Ответа дать невозможно. Тут скорее метафорическое обозначение безликой пантеистической силы.
Впрочем, мы вновь наталкиваемся на те же неясности и противоречия, какие давно знакомы нам по богословским суждениям Толстого: никакого «воскресения» нет, не может быть, а есть иллюзия, хотя ни Нехлюдов, ни сам Толстой о том не подозревают. Воскрес Раскольников, ибо был воскрешён Лазарь. Ибо — "Христос воскресе!". Толстой отверг веру в это, и Нехлюдов, со своим представлением о некоем безликом хозяине, воскресения лишен.
Если Христос не воскрес — никакое воскресение невозможно.
Так, пытаясь утвердить основы своей веры, Толстой совершает разрушение веры истинной — ложью.
Среди тех фальшивых, по его мнению, установлений, которые отвращают человека от счастья, Толстой помещает в своём мироотображении и Церковь, с её таинствами и обрядами.
Церковь стала восприниматься писателем как главный враг после определения Святейшего Синода, когда отлучение обострённо обозначило и прежде всё более определённым становившееся противостояние. Вскоре после этого он создаёт свою известную притчу с выразительным названием "Разрушение ада и восстановление его".
В письме к В.Г. Черткову от 8 апреля 19 02 года Толстой сообщал: "…теперь пишу легенду о дьяволе, которая должна служить иллюстрацией к "К духовенству" (12,508).
Послание духовенству, здесь упомянутое, есть изложение антицерковных идей Толстого с целью увещевания и наставления заблудших. Св. прав. Иоанн Кронштадтский об этом писал: "Всё сочинение Толстого "Обращение к духовенству" наполнено самой бесстыдной ложью, к какой способен человек, порвавший связь с правдой и истиной. Везде из ложных положений выводятся ложные посылки и самые нелепые заключения. Автор задался целью всех совратить с пути истины, всех отвести от веры в Бога и от Церкви, старается всех развратить и ввести в погибель; это очевидно из настоящего сочинения его". По наблюдению святого подвижника, в этом сочинении "виден истый русский романист, способный писать только романы с метким анализом обыденной людской жизни и страстей человеческих, но в то же время до мозга костей пропитанный самомнением и гордостию, барской спесью и ненавистью ко всему, что носит печать веры во Христа и в Церковь, с диавольскою злобою к духовенству".
Легенда, иллюстрирующая «Обращение» есть заключенная в образную схему часть толстовского мировоззрения, относящаяся к его пониманию основных соблазнов мipa.
Разрушение ада совершено Христом, но служители Вельзевула восстановили его внесением в мip различных соблазнов. Соблазны эти в основном те, которые Толстой подробно перечислил в своём "Христианском учении", но с добавлением того, что можно определить единым словом: цивилизация. Они таковы: брак и семья, государственная власть, суды и казни, патриотизм, наука, техника, разделение труда, книгопечатание, искусство, медицина, культура, воспитание, социализм, феминизм и пр. Автор сводит в одну плоскость сущности разных уровней. Он уравнивает такие действительно сорные понятия, как социализм и феминизм, с культурой, искусством, не говоря уже о таинствах. Он не хочет видеть двойственной природы многих явлений, могущих служить и добру и злу. С книгопечатного станка может сойти и Библия, и "Тайная доктрина". Да и сам Толстой не смог бы осуществлять собственной проповеднической деятельности, не будь книгопечатания.
Но главным соблазном, служащим, по мнению Толстого, восстановлению ада, стала Церковь и её учение, богословие. Определяя церковную жизнь, Толстой опять допускает кощунственные выпады против неё, прежде всего против таинства Евхаристии.