Один из таких шаблонов, мешающий осмыслению истины, — недолжное, хотя и внешне очевидное понимание военной победы. "Мы, штатские, имеем, как вы знаете, очень дурную привычку решать вопрос о выигрыше или проигрыше сражения. Тот, кто отступил после сражения, тот проиграл его, вот что мы говорим…", — рассуждает дипломат Билибин, один из остроумных праздномыслов салонного уровня. Но в такое понимание никак не укладывается, к примеру, Шенграбенское дело, ставшее именно победой, ибо цель его (задержать на время наступление французской армии, чтобы дать возможность армии русской проследовать своим путём, не опасаясь флангового удара) была достигнута, а большего и не требовалось.
Ещё большей загадкой становится Бородинское сражение. Победа русских под Бородином по всем стереотипным представлениям должна быть признана поражением: русские отступили и оставили Москву, французы заняли столицу противника. Слава французского оружия несомненна, русский позор также. И едва ли не один Кутузов, прозревший высшие законы, а не суетные измышления мало смыслящих в жизни болтунов, утверждает с самого начала и постоянно: Бородино есть победа русских.
Победа, убеждён Толстой, определяется не последующим движением войска, но укреплением той неведомой силы, которая делает армию (и саму нацию) непобедимой, несмотря на временный видимый неуспех. Поражение есть истощение этой силы.
Так ещё раз проявляются оценки событий на двух уровнях бытия, оценки прямо противоположные, как противоположно само внутреннее состояние пребывающих на этих разных уровнях участников исторического движения.
Именно соприкосновение с истинными законами жизни, бессознательное их постижение определяет то развитие военных событий, которое решает и исход войны. Толстой даёт своё знаменитое сравнение: "И благо тому народу, который не как французы в 1813 году, отсалютовав по всем правилам искусства и перевернув шпагу эфесом, грациозно и учтиво передаёт её великодушному победителю, а благо тому народу, который в минуту испытания, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и лёгкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменяется презрением и жалостью".
Итак, ход военных действий (равно как и ход истории) зависит не от сознательных, полученных путём рассудочных усилий, и бесполезных оттого действий, но от некоего внутреннего чувства, объединяющего многих и многих людей. В войне это есть дух войска, а в мире мipa — то, что Толстой назвал скрытою теплотою патриотизма (и дух войска есть одно из её проявлений). Вот один из тех высших законов, без осмысления которого история не может быть постигнута.
Можно (не без некоторой осторожности) утверждать, что в таком предпочтении внутреннего внешнему Толстой бессознательно близок православному типу мышления и миропостижения, которое всякий русский человек перенимает из окружающего его мира и хранит в себе, хотя бы некоторое время, даже тогда, когда ставит себя вне самого Православия. В период "Войны и мира" Толстой православен по своему мирочувствию, пусть даже при некоторых колебаниях в его отображении мipa, которые уже начинают не вполне явно, но сказываться. Всё же высшие законы, движущие историей, писатель сопрягает с понятием Промысла. Быть может, именно оттого они, в понимании автора "Войны и мира", не могут постигаться рассудком вполне?
Тот высший закон, по которому исторические события определяются внутренней силой, не подвластной сознательному воздействию на неё, воспринят человеком, который несёт его в себе и выражает с наивозможною полнотой, — Кутузовым.
Прежде всего, Кутузов у Толстого так хорошо проник в суть всех фальшивых условий и «правил», что старается участвовать в них как можно менее. Поэтому, например, на военном совете перед Аустерлицем он искренно спит (а вовсе не притворяется, как подозревают утвердившиеся в притворстве). Поэтому он на Бородинском поле, в отличие от Наполеона, внешне вполне пассивен: "Он не делал никаких распоряжений, а только соглашался или не соглашался на то, что предлагали ему". Он знает заранее, что Аустерлицкое сражение будет проиграно, как он знает заранее и об участи французов в России.
Презирая ум и знание, то есть то, что называют военным искусством, Кутузов у Толстого, вопреки установившемуся о том мнению, вовсе не пассивный фаталист, а деятельный руководитель вершащихся событий, но не на основе выдуманных правил, а в силу постижения им высших законов, которым он подчиняет все свои действия.
Кутузов — не пассивен. Он — не суетлив. Он — не суетен. То — качества подобных Наполеону. Он руководит важнейшим: "Долголетним военным опытом он знал и старческим умом понимал, что руководить сотнями тысяч человек, борющихся со смертью, нельзя одному человеку, и знал, что решают участь сражения не распоряжения главнокомандующего, не место, на котором стоят войска, не количество пушек и убитых людей, а та неуловимая сила, называемая духом войска, и он следил за этой силой и руководил ею, насколько это было в его власти".
Кутузов не отдаёт приказаний, должных влиять на непосредственное развитие событий (ибо эти приказания ни на что не могут повлиять), но на Бородинском поле отдаёт приказ, внешне бессмысленный, не могущий быть исполненным, как выяснилось вскоре, — приказ, влияющий на невидимый дух армии, — приказ об атаке неприятеля назавтра.
И оказывается, Кутузов, со всею своею пассивностью, оказался гораздо искуснее хитроумных генералов своих, преследовавших цели, прямо противоположные истине, и жертвовавшие этим своим целям то, что поистине только и может быть подлинной целью на уровне народного понимания: сохранение жизней многих людей, когда дело идёт так, как оно должно идти.
Задаваясь вопросом: "Каким образом тогда этот старый человек, один, в противность мнения всех, мог угадать, так верно угадал тогда значение народного смысла события, что ни разу за всю свою деятельность не изменил ему?" — Толстой утверждает: "Источник этой необычайной силы прозрения в смысл совершающихся явлений лежал в том народном чувстве, которое он носил в себе во всей чистоте и силе его".
Здесь, в этих словах, одно из прикосновений к высшей идее всего грандиозного исторического полотна, которую сам автор определил как мысль народную.
Мысль народная есть применение ко всему бытию, к войне и мipy в целом, той меры, какая обретается на уровне народной жизни (на уровне мужика).
Кутузов — один из тех, кто эту меру несёт в своей душе.
Близость народной правде Кутузова (как и расслоение участников события по их отношению к разным уровням бытия) раскрывается в описании молебна перед Смоленскою иконою Божией Матери накануне Бородинского сражения.
Среди всех "чиновных людей", которые неискренно, лишь по рассудочной обязанности следовали скучному для них ритуалу, один Кутузов ведёт себя детски непосредственно и истово, отвечая той серьёзности, какая присутствует в толпе простых солдат. (Нелишняя деталь: явление главнокомандующего обратило на себя внимание высших чинов, но не солдат, для которых иерархия Богова и кесарева слишком важна, не в пример чиновному кружку.) Кутузов пренебрегает военным советом, но серьёзен в молитве: он сознаёт подлинную систему ценностей.
В "Войне и мире" Толстой сопрягает понимание высших законов истории с мыслью о Промысле. То, что лежит в душе, часто выражается в непроизвольных, но определяемых свойствами натуры движениях и поступках. Недаром поэтому первое движение Кутузова, узнавшего о начале отступления французов, обращено к иконам, соединено с молитвенным движением души к Богу.
Вот одно из незамутнённых проявлений мысли народной.
Для Толстого Наполеон и Кутузов суть не два полководца, не два руководителя движения организованной массы людей, но олицетворение двух бытийственных начал, определяющих в мipe процесс его саморазрушения и постоянного самовозрождения и самосозидания по неведомым законам высшего мироустроения.