С таким подходом к реальности у Достоевского мы уже встречались, теперь лишь повторим: писатель исповедовал убеждение, что судить народ, человека вообще — нужно по их идеалу, а не по греху, ибо в идеале отражается образ Божий, тогда как в грехе — лишь замутнённость его. Образ Божий принадлежит вечности, грех — времени. Различать нужно прежде вечное. Повторим также: при таком настрое зрения становится ещё яснее мысль старца Зосимы, призывавшего любить человека и в грехе его.
По Достоевскому, истинное противостояние злу возможно лишь в Православии. Профанный мир выработал для себя представление об иной основе противления: зло изгоняется научным знанием. Просветительская иллюзия, есть лишь разновидность гипотезы о решающем воздействии на человека внешних обстоятельств: достаточно просветить разум человека сторонним знанием — и он отречётся от зла. Достоевский назвал это "одной из современных фальшей".
Своё видение «образованного» общества Достоевский отразил в едкой сатире «Бобок», включенной отдельной главой в «Дневник». Клич "Заголимся и обнажимся!" (не только телесно, так сказать, но и нравственно) в конце XX века из гротескного образа превратился в обыденность.
Соблазняет не невежество, но идея. И тем сильнее действует она подчас на сознание, чем развитее и просвещённее оно внешним знанием. Происходит разделение просвещённого сознания и нравственного состояния — внутри человека. "…В возможности считать себя, и даже иногда почти в самом деле быть, немерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость, — вот в чём наша современная беда".
Происходит это и от фальшивого понимания просвещения, воспринимаемого как следование "общечеловеческим идеям", а на деле являющиегося просто лакейством мысли и невежеством.
Но основа основ всего — отвержение Христа. Невозможно и сосчитать, в который раз предупреждает Достоевский о пагубных последствиях такого отвержения.
Среди страстных сердечных призываний, обличений, предупреждений, пророчеств, какими переполнено пространство "Дневника писателя", вдруг является совершенно неожиданное и не менее драгоценное. Это несколько житейских и бытовых наблюдений, составивших небольшую главку "Маленькие картинки". Краткие наблюдения как бы и незначительны, однако у гениального писателя они превращаются в перл создания. Наблюдения с натуры воплощаются в полноценные художественные образы. Истинным шедевром воспринимается воображаемая реальность, рождённая встречей на петербургской улице с безвестным мастеровым, идущим с младенцем сыном. И как вдруг обнаруживает себя истинное в человеке: так описать, так представить себе до мельчайших подробностей жизнь случайно встреченного прохожего может лишь тот, кто не напоказ несёт в себе любовь к ближнему своему. Равнодушный бы не был способен к тому…
Читатель оказывается свидетелем самого творческого процесса: когда из одной маленькой реальной подробности фантазия писателя создаёт целостную живую картину, реальнейшую, чем сама реальность, но и фантастическую одновременно.
Недаром писатель назвал одно из подобных созданий, повесть «Кроткая», фантастическою повестью.
Повесть эта вышла отдельным ноябрьским выпуском «Дневника» за 1876 год. Фантазия возникает из мысли о некоем человеке, в смятении сознающем истину перед гробом жены его, несколько часов назад кончившей самоубийством. Подобное самоубийство и впрямь состоялось: некая женщина выбросилась из окна, прижав к груди икону. "Этот образ в руках — странная и неслыханная ещё в самоубийстве черта, — рассуждал писатель по свежему впечатлению от газетного сообщения о самоубийстве этом. — Это уж какое-то кроткое, смиренное самоубийство. Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрёка: просто — стало нельзя жить, "Бог не захотел" и — умерла, помолившись. Об иных вещах, как они с виду ни просты, долго не перестаётся думать, как-то мерещится, и даже точно вы в них виноваты". Точно вы виноваты… — все виноваты во всём… Постоянная, как видим, для Достоевского мысль теперь. Может, именно зыбкое сознание вины заставило сойтись два эти слова: мерещится и кроткая, давшие в итоге литературный шедевр.
Что сопутствовало подлинному событию? Что привело несчастную к роковому исходу? Как подействовало на ближних её? Кто знает… То, что вымыслил Достоевский, заслонило собою реальное событие достоверней шей, нежели сама реальность, картиной. Важно, что автор вообразил себе всё это не для того вовсе, чтобы осудить несчастную кроткую самоубийцу или её мужа, ставшего важной причиной трагедии, но чтобы читатель пережил в себе возвышающее душу сострадание, приближающее его к пониманию его бытия. Судия тут иной…
Человечий суд — ложный, нередко и фальшивый. Достоевский касается некоторых нашумевших в ту пору процессов, и положение обнаруживается странное. Жестокость иных подсудимых поражает своею дикостью, но судебное нечувствие к правде — еще более.
И вдруг, при описании жуткой истории некоей крестьянки Корниловой, выбросившей из окна четвёртого этажа маленькую падчерицу, Достоевский склоняется к оправданию преступницы (к счастию, не убийцы: хоть и могло такое случиться, но девочка осталась жива) и взывает к милосердному прощению. Ещё при самом начале процесса он высказал сомнение: "поступок этого изверга-мачехи слишком уж странен и, может быть, в самом деле должен потребовать тонкого и глубокого разбора, который мог даже послужить к облегчению преступницы". Достоевский высказал предположение, что виной всему был "аффект беременности" (а подсудимая была беременна), и убеждал, что тут нужно явить милосердие, ибо "лучше уж ошибка в милосердии, чем в казни".
Чтобы не разбивать впечатления, сразу же скажем об окончании дела, случившемся уже спустя, в апреле 1877 года: повторный суд оправдал Корнилову. "Многие крестились, другие поздравляли друг друга, жали друг другу руки. Муж оправданной увёл её в тот же вечер, уже в одиннадцатом часу, к себе домой, и она, счастливая, вошла опять в свой дом, почти после годового отсутствия, с впечатлением огромного вынесенного ею урока на всю жизнь и явного Божьего перста во всём этом деле, — хотя бы только начиная с чудесного спасения ребёнка".
Вот истинная любовь к ближнему, позволяющая прозреть истину в глубине, не соблазняясь грубой оболочкой события. Да, здесь был применён тот же приём: реальная зацепка дала повод восстановить весь строй события — и воображаемое совпало с действительным.
Мысль Достоевского всегда была занята не внешнею видимостью происходящего, но событийностью душевного уровня, на котором творится нечто более важное, и всё чаще и чаще более страшное. И главное дело человека — воспротивиться такому ходу жизни. Это сущностное и страшное, что тяготило писателя, — разрушение единства в человеческом сообществе, распадение связей, обособление человеков. Именно обособление становится причиной трагедии Кроткой, существование этой женщины и мужа её в замкнутых и взаимонепроницаемых внутренних мирах. Все их реальные действия становятся лишь следствием того, что вершится в глубине их бытия.
В реальной истории Корниловой Достоевский почувствовал возможность восстановить единство жертв трагедии. И милосердие, им призываемое, лишь помогло тому. Истина — не в соблюдении формальных правил и законов, на что направлен принцип юридизма, вовсе не озабоченный истиной. Важно соблюсти внутренний закон любви, скрепляющий единство, соборное единство человеческое, даже в самом малом его проявлении.
"Да будут все едино; как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино, — да уверует мир, что Ты послал Меня.
И славу, которую Ты дал Мне, Я дал им: да будут едино, как Мы едино" (Ин. 17,21–22).
"Во всём бытии есть некий раскол, в человеческом существовании всего больше. Человек уединяется, — в этом главная тревога Достоевского", — утверждал о. Георгий Флоровский, верно нащупавший главный больной нерв в творчестве писателя.