Само название романа «Бесы» — не аллегория, но прямое указание на духовный характер революции. Духи революции — бесы в прямом смысле. Они завладевают душами соблазнившихся революционной утопией и не отпустят их задаром.
Одним из эпиграфов к роману Достоевский взял евангельский текст (Лк. 8,32–36) и в письме А. Майкову (в октябре 1870 года) так разъяснил смысл своего выбора: "…факт показал нам тоже, что болезнь, обуявшая цивилизованных русских, была гораздо сильнее, чем мы сами воображали, и что Белинскими, Краевскими и проч. дело не кончилось. Но тут произошло то, о чём свидетельствует евангелист Лука: бесы сидели в человеке, и имя им было легион, и просили Его: повели нам войти в свиней, и Он позволил им. Бесы вошли в стадо свиней, и бросилось всё стадо с крутизны в море и всё потонуло. Когда же окрестные жители сбежались смотреть совершившееся, то увидели бывшего бесноватого — уже одетого и смыслящего и сидящего у ног Иисусовых, и видевшие рассказали им, как исцелился бесновавшийся. Точь-в-точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стадо свиней, то есть в Нечаевых, в Серно-Соловьевичей и проч. Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых. Так и должно было быть. Россия выблевала вон эту пакость, которою её окормили, и, уж конечно, в этих выблеванных мерзавцах не осталось ничего русского. И заметьте себе, дорогой друг: кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую и Бога. Ну, если хотите знать, — вот эта-то и есть тема моего романа. Он называется «Бесы», и это описание того, как эти бесы вошли в стадо свиней".
Нечаев, упомянутый в письме Майкову, одна из самых отвратительных фигур в русском революционном движении, стал прототипом Петруши Верховенского, главного организатора того кошмара, какой проявился в пространстве событий романа «Бесы». Убийство группой Нечаева в Москве студента Иванова стало основой одной из сюжетных линий романа — убийства Верховенским Шатова. Однако Верховенский вторичен, ибо обладает натурой пошлой и неоригинальной — даже во зле, им творимом, несамобытной. Истинный источник всех бед, всего совершающегося абсурда таится в натуре центрального персонажа — Николая Ставрогина.
В характере и судьбе Ставрогина видна явная потенция человекобожия, о котором грезил Кириллов, пусть и не актуализованная в данных конкретных событиях. Но и потенция таит в себе опасность, частично отражается в судьбах окружающих, реализуется в хаосе и кошмаре бесовских действий.
Уровень Кириллова мелок, уровень Ставрогина пугает своей гибельной глубиной. Внешне Ставрогин как бы самоотстраняется от всей революционной бесовщины, он отказывается от всех соблазняющих предложений Верховенского, из презрения и равнодушия к тому. Правда, когда-то он принимал участие в создании революционной организации, даже сочинил её устав, но скорее от скуки, нежели по внутренней убеждённости, поэтому причастность свою к этой организации неоднократно отвергает. Его острый ум способен подбросить Верховенскому некоторые важные идеи из чисто отстранённого любопытства и опять-таки равнодушного презрения: идею убийства Шатова Ставрогин выдумал. Потом он станет предупреждать Шатова о готовящемся убийстве, станет пытаться чуть ли не запретить это преступление, — но ничего не сделает, чтобы остановить им подсказанное.
Характер Ставрогина узнаваемо напоминает в основных своих контурах натуру Печорина в её развитии: как если бы лермонтовский герой не умер где-то по дороге из Персии, а вернулся в Россию и, ещё более озлобленный, продолжил свои жестокие эксцентричности. Ставрогина легко было бы причислить к типу лишнего человека, когда бы он не успел уже перейти в качественно иное состояние, так что любой лишний рядом с ним покажется слишком ясен, прозрачен, даже отчасти примитивен во всех проявлениях своего характера. "Великая праздная сила, ушедшая нарочито в мерзость" — точнейшая характеристика Ставрогина, данная духовидцем Тихоном, принявшим исповедь его.
Ставрогин как бы безучастен к революционному мельтешению. Он погружён в свою частную жизнь, личные интересы, без его воли пересекающиеся с действиями одержимых бесами нигилистов. А между тем он какими-то таинственными связями соединён со всеми действующими лицами романа, и именно его воля в конечном итоге вершит всё то, что обрушивается катастрофой на мирную обывательскую жизнь безымянного губернского города в глубине российской действительности.
На Ставрогина едва ли не все взирают снизу вверх. Тут обнаруживается поклонение человекобогу, должное корениться в душе едва ли не каждого обольщённого бесом. Вновь Достоевский обнажает тайну красоты — красоты бесовской и губительной (отнюдь не спасающей мир).
Ставрогин одержим бесом (или бесами), о чём свидетельствуют с очевидностью его галлюцинации.
Ставрогин отвергает участие в событиях, которые являются сами эманацией (через влияние на окружающих) его внутренних состояний и интенций. И тем самым он как бы и участвует в событиях решающим образом. Но он пребывает уже в том состоянии, когда, как лермонтовскому Демону, "зло наскучило ему".
"Это трагический, но и пророческий образ, — писал о Ставрогине Ильин, — человек, которому даровано всё, кроме самого важного, — прекрасный нарцисс с покойником в сердце; концентрация интеллекта и воли, но без любви и веры; исполин с парализованной душой, сверхчеловек без Бога. Как бы всемогущий духовный аппарат, но без духа, а потому — без идеи, без цели, без радости в жизни".
Ставрогин в пространстве романа пребывает в состоянии надрыва, но надрыва, выражаемого не в бурном взрыве эмоций, не в истерике, а в хладнокровной эксцентричности и бесчувственной жестокости к людям. "…Душа его разлагается, — писал о Ставрогине Мочульский, и справедливо. — Смрад духовного гниения заставляет его делать судорожные усилия, чтобы спастись".
Как и всякий душевный надрыв, ставрогинский заключает в себе стремление сильнейшей болью, наслаждением от этой боли подавить непрекращающуюся боль души, невыносимую именно монотонностью своей. В резких перепадах боли есть над тем своё преимущество. Череда надрывов в жизни Ставрогина начинается, пожалуй, с женитьбы на Хромоножке.
Надрыв Ставрогина определён и раздирающим его душу, хотя и не изначально осознанным, противоречием между красотой его, многими обоготворённой, и вульгарным уродством его же греха. Об этом с состраданием к преступнику говорит архиепископ Тихон после прочтения исповеди Ставрогина.
Человеку даже преступление хочется эстетизировать: иначе оно неподъёмным окажется для гордыни. Искусство нового времени, заметим, преуспело в этом. Красота становится таким образом пособницей греха.
Ставрогин даже и такую красоту поругал — и поставил себя в положение безысходное. Причину этого автор раскрыл: позволил своему герою постоянно, в несомненном гордынном помрачении, повторять, что он властен над собою, что он лишь по собственной воле совершает грех, но в любой момент может оставить его. На поверку же Ставрогин уже не властен над собой: "какое-то злобное существо, насмешливое и разумное", влечёт его и завершает всё гибелью в пучине безверия. Ставрогин уходит из жизни самоубийством.
Ставрогин заблудился в поисках веры, заплутал в безверии. Оттого и утратил ориентиры и критерии для отличения добра от зла. Ему стало всё едино.
Но хоть он и не различает истину, сама она в душе его присутствует, живёт, хоть и не распознанная им самим. Оттого так серьёзно воспринимает его Шатов, высказывая перед ним самые задушевные свои мысли: они находят отзвук и в душе великого грешника, но смешиваются с ложными страстями, производимыми угнездившимся в этой душе бесом. Веры же для разделения правды и лжи в Ставрогине, повторимся, слишком недостало. Гордыня его помутила многие души, с ним соприкоснувшиеся.
Идея замещения Бога человекобожием в романном пространстве впервые возникает в самом начале повествования: при пересказе несуразной поэмы старика Верховенского. Аллегорическая форма, в которой выражается богоборческая революционная идея, весьма прозрачна: "И, наконец, уже в самой последней сцене вдруг появляется Вавилонская башня, и какие-то атлеты её наконец достраивают с песней новой надежды, и когда уже достраивают до самого верху, то обладатель, положим хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тотчас же начинают новую жизнь с новым проникновением вещей".