Месье Марго не замедлил явиться. Он сильно удивился, увидев меня, но, казалось, нимало не был встревожен моим вниманием к его inamorata.[229] По правде сказать, простак был слишком самодоволен, чтобы у него могли зародиться подозрения, обычно смущающие менее удачливых поклонников. За обедом я сидел возле все той же хорошенькой англичанки, носившей фамилию Грин. Я тотчас завязал беседу с ней.
— Месье Марго, — сказал я, — часто говорил мне о вас, прежде чем я имел счастье лично убедиться в том, что его чувства вполне оправданы и нимало не преувеличены.
— О! — воскликнула миссис Грин с лукавой усмешкой. — Стало быть, вы знакомы с месье Марго?
— Имею эту честь, — ответил я. — Каждое утро он наставляет меня в науке любви и во французском языке. И тем и другим он владеет в совершенстве.
Миссис Грин расхохоталась так громко, как хохочут только британцы, и воскликнула:
— Ah, le pauvre professeur![230] Он слишком уж нелеп!
— Месье Марго, — продолжал я самым серьезным тоном, — уверяет меня, что он совершенно accablé de ses bonnes fortunes,[231] — возможно, он льстит себя мыслью, что даже вы не совсем нечувствительны к его домогательствам.
— Скажите, мистер Пелэм, — спросила меня прелестная миссис Грин, — вы могли бы пройти по этой улице сегодня ночью, около половины первого?
— Я не премину это сделать, — ответил я, немало дивясь ее вопросу.
— Прошу вас, — сказала она, — а теперь поговорим о милой старой Англии.
Едва только мы вышли, я сообщил Винсенту, что мне назначено свидание.
— Как? — воскликнул он. — Затмить месье Марго! Невозможно!
— Вы правы, — ответил я, — на это я и не надеюсь. Здесь, видно, затевается какая-то забавная проделка, — почему бы нам не присутствовать при ней в качестве зрителей?
— De tout mon coeur![232] — воскликнул Винсент. — А покамест — поедем к герцогине Г.
Я согласился, и мы отправились на улицу.
Герцогиня Г. — примечательный осколок старого режима — высокая, статная, с пышной прической из собственных искусно взбитых седых волос, увенчанной великолепным блондовым чепцом. Она эмигрировала одной из первых и довольно долго жила у моей матери, которую с того времени считала одной из самых близких своих приятельниц. Герцогиня была совершеннейшим образцом причудливой смеси самомнения и невежества, столь характерной для дореволюционной знати. Она могла напыщенным тоном знатока рассуждать о нашумевшей трагедии и тут же, по примеру Марии-Антуанетты,[233] спросить, почему бедняки так настойчиво требуют хлеба, когда можно покупать такие вкусные пирожные по два су штука? «Чтобы вы имели представление об ирландцах, — заявила она некоему любознательному маркизу, — достаточно сказать вам, что они баранине предпочитают картофель».[234] Ее soirees слыли едва ли не самыми приятными в Париже; у нее собиралось все, что было знатного и даровитого среди ультрароялистов,[235] ибо она считала себя меценатом в обличье женщины; математик или романист, естествоиспытатель или поэт — ее дом был открыт для всех, с каждым она беседовала одинаково непринужденно и самоуверенно.
Совсем недавно была поставлена новая пьеса, и разговор, вначале шедший о том, о сем, вскоре сосредоточился на ней.
— Вы сами видите, — заявила герцогиня, — мы имеем актеров, вы — авторов. Какой прок от того, что вы хвалитесь Шекспиром, если вашего Лизетона, хоть он и большой актер, нельзя сравнить с нашим Тальма?[236]
— И все же, — возразил я с таким глубокомысленным видом, что Винсенту и всем прочим моим соотечественникам стоило большого труда оставаться серьезными, — все же, сударыня, вы должны признать, что они изумительно похожи друг на друга — и наружностью и л великолепной игрой.
— Pour са, j'en conviens,[237] — ответил новоявленный критик «Урока женам».[238] — Mais cependant Liseton n'a pas la nature, l'âme, la grandeur de Talma.[239]
— Стало быть, вы ни одного из наших актеров не согласны признать выдающимся? — спросил Винсент.
— Mais oui! Dans le genre comique, par exemple, votre buffo Kean met dix fois plus d'esprit et de drôlerie dans ses rôles que Laporte.[240]
— Суждение герцогини так проницательно и беспристрастно, что дольше спорить об этом предмете не приходится, — сказал я. — Мне хотелось бы знать, что герцогиня думает о современном состоянии нашей драматургии?
— Вот что, — изрекла герцогиня, — у вас много выдающихся поэтов, но когда они пишут для сцены, они совершенно затрачивают свое дарование. Роб Руá, пьеса вашего Вальтера Скотта, гораздо слабее его одноименного романа.
— Какая жалость, — продолжал я, — что Байрон не переделал своего Чайльд-Гарольда[241] в трагедию; в этой поэме такая сила, такое захватывающее действие, такое разнообразие!
— Правильно, — со вздохом подтвердила герцогиня, — но, видимо, трагедия под силу только нашей нации; одни мы достигаем в ней совершенства!
— Однако, — возразил я, — Гольдони[242] написал несколько прекрасных трагедий.
— Eh bien,[243] — молвила герцогиня, — одна роза еще не создает сада!
И весьма довольная своим ответом, la femme savante,[244] обратясь к знаменитому путешественнику, начала обсуждать с ним возможность открыть Северный полюс.
Среди приглашенных было два-три образованных англичанина; Винсент и я — мы присоединились к ним.
— Видели ли вы уже персидского принца? — спросил меня сэр Джордж Линтон. — Он человек весьма одаренный и жаждет приобрести знания. Он намерен опубликовать наблюдения, сделанные им в Париже, и я думаю, мы получим восхитительное дополнение к «Персидским письмам» Монтескье.[245]
— Я очень бы этого хотел, — отозвался Винсент, — нет лучших сатир на цивилизованные страны, чем наблюдения менее просвещенных путешественников; зато в тех случаях, когда цивилизованный путешественник описывает нравы американских дикарей, народ, который он посетил, не предстает в смешном свете, а наоборот, — сарказм обращается против посетителя; Тацит[246] не мог и помышлять о более негодующей, более благородной сатире на распущенность римлян, нежели та, которую подсказывает его описание простоты нравов древних германцев.
— Кто, — спросил господин д'Э., умный человек, ci-devant émigré,[247] — кто из ваших публицистов, по общему мнению, — самый выдающийся?
— Трудно сказать, — ответил Винсент, — ведь при наличии стольких партий, кумиров тоже, разумеется, множество. Но мне думается, в числе одного из самых популярных я вправе назвать Болинброка.[248] В самом деле, пожалуй, трудно было бы указать имя, которое чаще бы упоминалось и вокруг которого возникало бы больше споров, а между тем политические сочинения Болинброка — наименее важная часть его наследия. Они пронизаны возвышенными чувствами, содержат множество прекрасных, хотя и разрозненных мыслей; но он писал их в те времена, когда о законодательстве больше всего спорили — и меньше всего в нем понимали; вот почему ценность его трудов преимущественно в их огромном значении для той эпохи, а не в их непреходящих достоинствах. Жизнь Болинброка в нравственном отношении поучительнее всех его писаний, и автор, который даст нам полную, беспристрастную биографию этого замечательного человека, выполнит одну из самых насущных задач и философской и политической литературы Англии.