У буфета Палтусова кто-то удержал двумя руками. Он поднял голову и рассмеялся. С непритворным удовольстием обнял он сам высокого, немного пухлого, совсем бритого мужчину, одних с ним лет, в короткой синей визитке и серых панталонах. За границей его всякий принял бы за молодого французского нотариуса или за английского духовного, снявшего с себя долгополый сюртук. Мягкие русые волосы с пробором на боку, подстриженные сзади и гладко причесанные спереди, необыкновенно подходили к крупному носу, золотым очкам, добрым и умным глазам этого москвича, к его заостряющемуся брюшку, тонкой усмешке и белым рукам-огурчикам. Держался он прямо, даже немного выпрямившись, и не наклонял голову, а подавался вперед всем туловищем.
— Палтусов!
— Пирожков!
Они громко чмокнули себя в щеки.
— Где пропадаете? — спросил Палтусов, все еще придерживая приятеля.
— А вы? Я был в деревне с мая вот по сие время.
— Это и видно.
Палтусов указал глазами на брюшко Пнрожкова.
— Да, есть-таки развитие сальника. Вот все хожу.
— Вы здесь завтракаете?
— Покончил. Не выпить ли элю?
— Я тороплюсь. Ах, какая досада!
Палтусов опять нелицемерно наморщил лоб. Ему очень хотелось покалякать с этим "славным малым", которого он считал «умницей» и даже «ученым». Но дело не ждало. Он это и объяснил Пирожкову.
Приятель не возмутился; без всяких переливов голоса — как говорят все почти молодые русские — спросил он у Палтусова, где тот живет и что вообще делает.
— Пускаюсь в выучку к Титам Титычам, — сказал Палтусов нотой, в которой сквозила совестливость.
— Вот что! — протянул его приятель. — Что ж! штука весьма интересная. Мы не знаем этого мира. Теперь новые нравы. Прежние Титы Титычи пахнут уже дореформенной полосой.
— Да я не литератор, Иван Алексеевич, я — для разживы. Что ж так-то болтаться?
Глаза Пирожкова повеселели.
— Вы своего рода Станлей! Я всегда это говорил. Сметка у вас есть, мышцы, нервы… И Балканы переходили.
Они оба тихо рассмеялись. Палтусов выхватил часы из кармана.
— Батюшки! двадцать третьего! Голубчик Иван Алексеич, заверните… Оставьте карточку… Пообедаем. Ведь вы покушать любите по-прежнему?
— Есть тот грех!
— В «Эрмитаже»? Стерлядку по-американски, знаете, с томатами.
По лицу Пирожкова пошла волнистая линия человека, знающего толк в еде.
— Так на Дмитровке?
— Да, да!.. — торопился Палтусов.
Они выходили вместе. В передней Палтусов, надев пальто, опять взял Пирожкова за борт визитки. Ему вспомнилась их жизнь года три перед тем, в меблированных комнатах у чудака учителя, которому никто не платил.
— Фиваида-то наша рушилась! — возбужденно сказал он Пирожкову. — Славно жили! Что за типы были! И Василий Алексеич с своей керосиновой кухней… Где он? Пишет ли что? Вряд ли!
— Умер, — отвечал Пирожков, и улыбка застыла у него на губах.
Они смолкли.
— Буду ждать! — крикнул Палтусов из сеней. — Захаживаете ли когда к Долгушиным?
— По приезде еще не был.
— Гниют на корню. Дворянское вырождение!.. — Фраза Палтусова прогудела в сенях.
XII
Малый в голубой рубашке натянул на Пирожкова короткое, уже послужившее пальто и подал трость и шляпу. Иван Алексеич и зиму и лето ходил в высокой цилиндрической шляпе, которую покупал всегда к Пасхе. Он пошел не спеша.
Встреча с Палтусовым и его отнесла к той зиме, когда они жили в комнатах у учителя арифметики Скородумова, в переулке на Сретенке, около церкви "Успенья в Печатниках". Тогда Иван Алексеич серьезно подумывал о магистерском экзамене. Прошло три года, а он все еще не магистр. Правда, он ездил за границу, но вряд ли с специальною целью. Он изучал много хороших вещей разом: и движение философских идей, и уличную жизнь, и рестораны, и женщин, и театры, и журнализм… Читал он немало книжек, хаживал и в кабинеты, по своей науке принимался за собирание специальных мемуаров и даже заплатил три золотых за право иметь свой стол с микроскопом. Но как-то работы не вышло. В Москве время текло опять почти что так, как оно текло, когда Иван Алексеич кончил курс кандидатом и отдыхал, живя в Лоскутном. И это славная полоса была. Много пили портеру и элю. Целые вечера проводили в бильярдной; зато журналы и книжки читали запоем, точно варенье глотали ложками. Иной раз, не вставая, в постели пролеживали до сумерек с каким-нибудь английским томом по психологии или этнографии. А там вечер — в театре молодых актрис поддерживали, в клубе любительниц поощряли, развивали их, покупали им Шекспира, переводили им отрывки из немецких критиков, кто не знал языка. Споры, беседы… На Сретенке, у Скородумова, начался непрерывный содом. Сколько прошло отличных ребят или забавных, нелепых; но с ними весело жилось. И какие женщины попадались! Пойдут всей гурьбой в концерт, в оперу, наслушаются музыки, и до пяти часов утра "пивное царство", поют хором каватины, спорят, иные ругают «итальянщину», дым коромыслом, летят имена: Чайковский, Рубинштейн, Балакирев, Серов! На другой день голова трещит. Идет в ход зельтерская вода. Покойник Василий Алексеич — опять полоса… Натура этого скитальца, его причуды, лень, ум, даровитость; не виданное Пирожковым обаяние на женщин, вся жизнь, сотканная из нежных сношений с ними. И на это целый год пошел. «Номера» рухнули. Да и пора было. Несколько месяцев в деревне отрезвили. Тут уж план работы выяснился: досуга вволю. Хозяйство ведет брат, кушать можно всласть; но и моциону много. Ходи себе по липовой аллее и поглощай книжки. Осень стояла небывалая. И теперь жаль, что поторопился в город; да как-то нельзя…
Пирожков стал в раздумье под навесом подъезда — куда идти? Идти можно — куда захочешь. Но никуда не нужно идти Ивану Алексеичу. Нет у него ни казенной службы, ни конторы, ни работы в университетском кабинете. Еще не начинал ее. Да и не все там съехались, профессор в заграничном отпуску, ассистент болен. Зайти разве по старой памяти в аудиторию? Не хочется; что за охота припоминать зады? Слышно, какой-то доцент у юристов собирает аудиторию человек в двести, говорит ново, смело, готовится к лекциям. Недурно бы; да, кажется, лекции-то его поутру, с десяти часов. Почитать разве газеты в кондитерской? Так лучше подняться в читальню того же "Славянского базара". Там десятка два газет. Тяжеленько! С некоторых пор Иван Алексеич чувствует иногда легкую одышку, ему неприятны всякие спуски и подъемы. И печень начала немного пошаливать. Нет-нет да и колотье. Он пил горькую воду в деревне.
"Куда же идти?" — еще раз спросил себя Пирожков и замедлил шаг мимо цветного, всегда привлекательного дома синодальной типографии. Ему решительно не приходило на память ни одного приятельского лица. Зайти в окружный суд? На уголовное заседание? Слушать, как обвиняется в краже со взломом крестьянин Никифор Варсонофьев и как его будет защищать «помощник» из евреев с надрывающею душу картавостью? До этого он еще не дошел в Москве…
Москва!.. Он имел к ней слабость, да и теперь любит ее по-своему, как "этнографический центр". Изучать ее было бы занимательно. Разбить на области: фабрики, рабочий люд, нравы и обычаи вот этого самого «города», раскол, проституция. Хорошо! Но ежедневных ресурсов просто для развитого человека, как он, с европейскими привычками, с желаньем после завтрака поговорить о живом вопросе, найти сейчас же под боком кружок людей… Этого нет. Прежде у него был Лоскутный, были номера на Сретенке… Должно быть, молодость проходит; старые приятели разбрелись и слиняли, новых что-то не вырастало. Вот Палтусов еще из самых бойких, но его тянет к наживе — это ясно…
Иван Алексеич повел носом. Пахло фруктами, спелыми яблоками и грушами — характерный осенний запах Москвы в ясные сухие дни. Он остановился перед разносчиком, присевшим на корточках у тротуарной тумбы, и купил пару груш. Ему очень хотелось пить от густого, пряного соуса к дикой козе, съеденной в ресторане. Груши оказались жестковаты, но вкусны. Иван Алексеич не стеснялся есть их на улице.