Девушка взяла мать за одно плечо и громко шепнула:
— Ляг почивать, maman.
Глаза Долгушиной оставались закрытыми. Она что-то пробормотала.
— Почивать пора, maman!.. Дуняша! — крикнула Тася за дверь, где в темном углу на сундуке спала девчонка.
Дуняша вскочила и со сна влетела в спальню, ничего не видя и не понимая. Ее ситцевая пелеринка вся сбилась, одна косица расплелась.
— Помоги уложить барыню, — сказала ей Тася деловым тоном.
— Пора почивать, — повторила Тася, вернувшись к матери, терпеливым голосом.
Елена Никифоровна подняла голову и взялась за ручку кресла.
— Зачем ты меня будишь? — недовольно спросила она дочь, не совсем твердо выговаривая слова. — Я так хорошо спала!
На глаза ее надвигались плохо поднимающиеся веки. Она была точно в полузабытьи.
— Доктор приказал, ты знаешь!
— Доктор, — протянула Елена Никифоровна. — Оставь меня… Ай!..
Ее всю передернуло. Левая рука сорвала с ноги одеяло и схватилась за колено.
— Опять невралгия? — спросила Тася. Лоб ее наморщился.
— Впрыснуть! — проныла Долгушина.
— Так часто?!
— Впрыснуть, — почти захныкала мать и начала метаться на кресле.
— Помилуй, maman, ты приучилась… Это очень вредно.
— Подай! Я сама!.. Подай! Дуняша, подай мне машинку.
Она не договорила и начала томительно мычать. Тася знала, что боли не так сильны, а просто ее матери хочется морфию. Почти каждый вечер повторялась та же сцена. Приходилось все-таки уступать.
Елена Никифоровна металась и ныла. Тасе стало страшно. Она взяла с ночного столика пузырек с иглой для впрыскивания морфия и очень ловко впустила ей в ногу несколько капель.
Оханье и нытье мгновенно смолкли.
— Quel délice!..[59] — восторженно выговорила Елена Никифоровна. — Я не могу быть без морфия, не могу… За что ты меня заставляешь мучиться?..
Тася ничего не отвечала. С матерью она держалась, как сиделка. Она опять повторила ей, что надо ложиться в постель. С помощью Дуняши она перевела мать под руки с кресла на кровать, раздела и уложила. После впрыскивания наступало всегда забытье, иногда с легким бредом. Мать не спросила ни об отце, ни о брате Таси. Она только днем, около полудня, делалась говорлива. И то больше жаловалась или болтала про молодые годы, про Петербург и своего «сынка» — кавалерийского юнкера, которого Тася помнила очень хорошо. При этих воспоминаниях Тасе делалось не по себе. Она знала и то, что еще год назад, перед тем как начали отниматься ноги у Елены Никифоровны, мать безобразно притиралась, завивала волосы на лбу, пела фистулой, восторгалась оперными итальянцами, накупала их портретов у Дациаро и писала им записки; а у заезжего испанского скрипача поцеловала руку, когда тот в Благородном собрании сходил с эстрады. Да и то ли еще знала Тася! И не могла уберечься от такого знания…
Дуняша получила несколько приказаний, но по ее глазам было видно, что она все еще не очнулась. Тасе даже смешно стало глядеть на усилия девочки держать глаза открытыми.
— Ну, ступай и позови Пелагею, — сказала она ей в дверях, — а на тебя надежда плоха.
— Сейчас, барышня, — прокартавила Дуняша и, так как была — в ситцевом платье, побежала в кухню через двор.
VIII
Надо было обойти остальные комнаты, посмотреть, заперта ли дверь в передней. Мальчика Мити, наверно, нет. Он играет на гитаре в кухне, в обществе повара и горничной. А следует приготовить закусить отцу. Он в клубе ужинает не всегда — когда деньги есть, а в долг ему больше не верят… Закуска ставится в десять часов в зале на ломберном столе. Мальчик должен постлать потом отцу и брату — одному в кабинете, другому в гостиной.
Тася завернула из коридорчика налево, в свою комнатку. Там стояла темнота. Она зажгла свечку, пошарив рукой на столике у кровати. У ней было почище, чем в других женских комнатах, но так же холодно и через день непременно угар. У окна письменный столик, остаток прежней жизни, с синим, теперь обтертым, бархатом и резьбой из цельного ореха. Есть у ней и этажерка с книгами и швейная машинка ручная, в пятнадцать рублей… Да теперь и шить-то некогда. Только в этой комнатке она совсем дома. Здесь она может уходить в себя, задавать себе разные вопросы и думать… Тут же и всплакнет. А больше ни при ком. Даже и с бабушкой — никогда!
Почитать старушкам? Она предлагала. Они долго просидят. А ей надо дожидаться брата Нику. Ника приедет поздно, часу во втором, а то и позднее. Днем она никак его не схватит. И смелости у нее нет настоящей, а ночью, когда все уснут, вот тут-то она и заговорит с ним как должно.
Книжку Тася взяла с этажерки. Это был том сочинений Островского. Она нагнулась над ним, просмотрела оглавление и заложила ленточкой на комедии «Шутники». И старухам будет приятно, и она прочтет лишний раз Верочку. Может быть, сегодня у ней выйдет гораздо лучше.
Со свечой она прошла в кабинет отца, где пахло жуковским табаком. На диване еще не было постлано. В зале не стояло закуски. В гостиной тоже не устроили спанья для Ники. Она дождалась прихода горничной Пелагеи — неряшливой и сонной брюнетки, послала Дуняшу за мальчиком Митей и всем распорядилась.
Старухи ждали ее. Она принесла книжку и присела к лампе. Катерина Петровна уже два раза вставала и прохаживалась по комнате до прихода Таси.
— Что такое, дружок? — спросила она.
— Пьесу, бабушка… Островского.
— Любишь ты этого Островского. А прежде об нем не слыхать было. Хмельницкий — вот был сочинитель…
— Я знаю, бабушка.
— Что знаешь-то?
— "Волшебные замки".
— Да, да… Альнаскаров. В благородных спектаклях все играли… И в Петербурге… и здесь… помню.
— Вы послушайте, — обратилась Тася больше к Фифине, — как у меня выйдет роль Верочки.
— Это дочь старичка? — спросила Фифина. — Ты нам читала.
— Да, — тихо ответила Тася. — Давно… Бабушка не узнает.
— Что, что? — весело спросила старуха.
— Ничего, бабушка, — подмигнула Тася и начала читать имена действующих лиц.
— Что это за фамилии нынче, — рассуждала вполголоса Катерина Петровна, лежа на кровати.
А того не думала бабушка, что она первая заронила в Тасю театральную искру… Сколько раз та, маленькой девчуркой, слыхала от бабушки длинные рассказы про театр, про Семенову, Сосницкого, Каратыгина, Брянского, Яковлева, мужа и жену Дюр… Катерина Петровна любила ездить и в русский театр. Тогда и дамы "хорошего круга" посещали представления новых пьес. И про французов шли такие же рассказы. Всех их знала Тася поименно. Была madame Allan, Плесси, а из мужчин Лаферьер, давно, когда еще мать Таси ходила в панталончиках. И про московский театр охотно говорила Катерина Петровна. От нее Тася узнала, что «Петровский» театр — так старуха называет до сих пор Большой театр — держал какой-то Медокс, как у него давали оперу «Русалка». Бабушка иногда напевала арию:
Приди в чертог златой,
О князь мой дорогой, —
а потом уморительно делала губами и повторяла стишки про каких-то «Тарабариков» и «Кифариков». Театр Медокса сгорел. И опять горел тот же театр недавно, перед крымской войной, когда Таси не было на свете. Еще простой плотник отличился, спас танцовщицу с крыши, медаль ему повесили и пьесу давали, где он выставлен героем. Бабушка хвалила Щепкина, Репину, знакома была с Верстовским. Он ей писал ноты в альбом, еще в Петербурге. И кто-то тут же рядом черным карандашом нарисовал его за фортепьянами… Знала Тася от бабушки, что в афишах печатали, с какого подъезда надо подъезжать к театру и с каким «лажем» будут приниматься ассигнации. Она и афишу такую видела.
И незаметно театральная зала получила для Таси особое обаяние. Она любила все в театре, какой бы он ни был: большой и роскошный или маленький, вон как в доме Секретарева или Немчинова. Ее охватывала приятная дрожь от запаха коридоров, газа, от вида капельдинеров, от люстры, занавеса… Три раза она была на репетициях благотворительных спектаклей. Один раз играла в комедии "До поры — до времени", ужасно сробела перед выходом, но на подмостках — "точно ее носили по воздуху ангелы". Об ней явилась хвалебная статейка в газетах. Всякой книге, роману, статье она предпочитала пьесу, русскую или французскую. Особенно такую, где есть «хорошая» женская роль.