— Вы не знакомы? — спросила она помощника в белом галстуке, указывая на Станицыну.
— Не имел удовольствия встречать… — начал было он.
— Ну вы как затянете. Тетя моя, то бишь сестра двоюродная… ну да это все равно… Анна Серафимовна. Видите, какая прелесть… А это адвокат… то бишь помощник Мандельбаум.
— Штауб, — поправил он полуобиженно, но улыбающийся.
За Любой давали полтораста тысяч — можно было и православие принять.
— Ну, все равно! Штауб, Баум, Шмерц. Все едино, что хлеб — что мякина… А вы знаете, тетя милая, у нас зять.
— Кто? — тихо спросила Анна Серафимовна, все еще не пришедшая в себя.
— Зять, Сонин муж. Доктор Лепехин. Вот сейчас справлялся тоже — скоро ли обедать. А я ему говорю: лопайте закуску!
— Любовь Саввишна, — покачал головой брюнет, — вы все нарочно.
— Сойдет!.. Для таких кавалеров не начать ли парлефрансе?
И она чуть-чуть не высунула ему язык. Девицы шли назади и все "прыскали".
В дверях гостиной наткнулись они еще на подростка — в солдатском мундире, очках, с большим количеством прыщей на красном, потном лице. Он хлопнул каблуками.
— Это ничего, — пояснила Любаша Анне Серафимовне. — Из училища. Я им всем говорю: что вы к нам шатаетесь? Зубрить вам надо. Ей-богу, директору напишу, чтоб пробрали. А он все насчет любовной страсти. Этакие-то корпусятники!
Любаша приложила руку к сердцу, сгримасничала и тряхнула своей гривой. Анна Серафимовна сдержанно засмеялась и шепнула ей:
— Полно, нехорошо!
— Сойдет! — крикнула ей в ответ Любаша и ввела в гостиную.
XXIX
На среднем диване, под двумя портретами «молодых», писанных тридцать пять лет перед тем, бодро сидела Марфа Николаевна и наклонила голову к своему собеседнику, доктору Лепехину, мужу ее старшей дочери Софьи, медицинскому профессору, приезжему из провинции. Марфа Николаевна сохранилась: темные волосы, зачесанные за уши, совсем еще не серебрились даже на висках, красиво сдавленных. Кожа потемнела против прежнего, но все еще была для ее лет замечательно бела. В линии носа, в глазах, не утративших блеска, сидело фамильное сходство с племянницей. Она немного согнулась, но не сгорбилась. Голову ее драпировала черная кружевная косынка, надетая по-своему, вроде платочка. Черное же шелковое платье с большой пелериной придавало ей значительность и округляло ее сухой стан. Она все собирала и как бы закусывала свои тонкие губы, почему кумушки и болтали, что она придерживается рюмочки. Но это была чистейшая клевета. Марфа Николаевна, правда, имела привычку выпивать за обедом и ужином по рюмке тенерифу, но к водке отроду не прикладывалась.
Обширный диван с высокой резной ореховой спинкой разделял две большие печи — расположение старых домов — с выступами, на которых стояло два бюста из алебастра под бронзу. Обивка мебели, шелковая, темно-желтая, сливалась с такого же цвета обоями. От них гостиная смотрела уныло и сумрачно; да и свет проникал сквозь деревья — комната выходила окнами в сад.
Зятя Марфы Николаевны Анна Серафимовна видела всего два раза: когда он венчался да еще за границей. Ей показалось, что он похудел и оброс еще больше волосами. Борода начиналась у него тотчас под нижними веками. На голове волосы курчавились и торчали в виде шапки. Ему можно было дать лет тридцать пять. В начинающихся сумерках гостиной блестели его большие круглые глаза восточного типа. Он весь ушел в кресло и поджал под него длинные ноги. Фрак сидел на нем мешковато: профессор приехал от какого-то чиновного лица.
— Ах, Аннушка! — встретила Марфа Николаевна племянницу своим певучим голосом. — Мы думали — не будешь. Спасибо, спасибо.
Старуха приподнялась с дивана, вышла из-за стола, обняла Анну Серафимовну и поцеловала ее два раза.
— Маменька! — вмешалась Любаша. — Я велю давать суп. Мужчинки, — крикнула она, — полумужчинки! закуску можете травить!.. Марш!
— Люба, что ты это мелешь? — не то что очень строго, но все-таки по-матерински остановила ее Марфа Николаевна.
Она давно перестала сердиться на дочь за ее язык и обхождение. Ссориться ей не хотелось. Пожалуй, сбежит… Лучше на покое дожить, без скандала. Марфа Николаевна только в этом делала поблажку. В доме хозяйкой была она. Деньги лежали у нее. Всю недвижимость муж ей оставил в пожизненное владение, а деньги прямо отдал. Люба это прекрасно знала.
— Егор Егорыч, — обратилась она к зятю, — наша Аннушка-то какая милая!.. Вы как ровно не признали ее.
— Признал-с, — ответил горловым голосом зять, встал и протянул руку Анне Серафимовне.
Он ей никогда не нравился. Она даже побаивалась его учености и резкого тона. Говорил он — точно ногу или руку резал.
— Закусить милости прошу, — пригласила старуха. — Люба, проси гостей в залу.
Племянницу Марфа Николаевна придержала в гостиной и шепнула ей:
— Не привез жену-то!.. Так скрутил! Даром что бойка была. Вот я тоже и Любови говорю: дай срок-от, нарвешься ты вот на такого же большака…
Опершись слегка на руку Анны Серафимовны, красивая старуха перешла в залу, истово перекрестилась большим крестом, села на хозяйское место, где высилась стопа тарелок, и начала неторопливо разливать щи.
— Сюда, сюда, — указывала она рядом с собою Анне Серафимовне,
Молодежь долго шушукалась и топталась около закуски. Из задней двери выплыли две серые фигуры и сели, молча поклонившись гостям.
— Где же Митроша? — спросила Марфа Николаевна.
— Не приезжал еще! — откликнулась Любаша. — Нам из-за него не… — Она хотела сказать «околевать», но воздержалась.
Остались не занятыми два прибора. Подростки и девицы, наевшись закуски, загремели стульями и заняли угол против хозяйки.
XXX
— Тетя! — крикнула Любаша через весь стол, упершись об него руками. — Знаете, кого мы еще к обеду ждали?
— Кого?
— Сеню Рубцова… вы его помните ли?
Анна Серафимовна стала вспоминать.
— Родственник дальний, — пояснила Марфа Николаевна, — Анфисы Ивановны покойницы сынок. И тебе приходится так же, — наклонилась она к племяннице.
— Нашему слесарю — двоюродный кузнец!.. — откликнулась Любаша.
Техники и юнкер как-то гаркнули одним духом. Профессор ел щи и сильно чмокал, посапывая в тарелку. Прислуживал человек в сюртуке степенного покроя, из бывших крепостных, а помогала ему горничная, разносившая поджаристые большие ватрушки. Посуда из английского фаянса с синими цветами придавала сервировке стола характер еще более тяжеловатой зажиточности. В доме все пили квас. Два хрустальных кувшина стояли на двух концах, а посредине их массивный граненый графин с водой. Вина не подавали иначе, как при гостях, кроме бутылки тенерифа для Марфы Николаевны. На этот раз и перед зятем стояла бутылка дорогого рейнского. Молодежи поставили две бутылки ланинской воды; но техники и юнкер пили за закускою водку, и глаза их искрились.
— Тетя! — крикнула опять Любаша. — Сеня-то какой стал чудной! Мериканца из себя корчит! Мы с ним здорово ругаемся!
Анна Серафимовна ничего не ответила. Она расслышала, как адвокатский помощник сказал Любаше:
— А вы большая охотница… до этого?..
Тетка старалась ввести ее в разговор с зятем. Он обеих давил своим присутствием, хотя и держался непринужденно, как в трактире, и не выражал желания кого-либо из присутствующих занимать разговорами.
— Вот, Егор Егорыч, — начала Марфа Николаевна, — рассказывает про свои места… Про поляков… не очень их одобряет…
Он только повел белками и выпил после тарелки щей большую рюмку рейнвейна.
— Егор Егорыч, — подхватила с своего места Любаша, — прославился тем, что Дарвинову теорию приложил к обрусению… Не пущай! Как у Щедрина…
Вся молодежь расхохоталась. Мандельштауб даже взвизгнул, белокурые девицы переглянулись к толкнули одну другую.
— Люба! — строго остановила мать и покачала головой.
Обросшие щеки профессора пошли пятнами.