Но депеша была не городская, а из Петербурга…
Вот это новость! Она рассчитывала на брата, служащего за границей, думала вызвать его в Париж, — а он в Петербурге, экспромтом по делам службы, и будет через три дня в Москву.
Всё неудачи!.. А может, и лучше. Свой человек. Теперь это придется кстати. Легче будет. Он мог бы сослужить ей хорошую службу, но не очень-то она надеется на его умственные способности… Брат Коля. Он ее же выученик. Зато он распустит хвост, как павлин… может оказаться полезным своим французским языком, тоном, подавляющим высокоприличием и сладкой деликатностью. Это так…
Уже третий час, а она еще не в туалете… В капоте нельзя принимать, хоть сегодня у ней вокруг талии опухоль; трудно будет затянуть корсет. Надо надеть простую ceinture[42] и платье полегче.
Она вернулась в будуар и хотела позвонить. Но рука ее, протянутая к пуговке электрического звонка, опустилась. Лицо все перекосило, прямые морщины на переносице так и врезались между бровями, глаза гневно и презрительно пустили два луча.
Из-за портьеры выглядывала наклоненная голова Евлампия Григорьевича и озиралась.
— Можно войти?
Что за вольность! Никогда он не смел входить до обеда в ее будуар. Ну да все равно. Лучше теперь, чем тянуть.
— Войдите, — сказала она ему сквозь зубы и стала спиной перед трюмо.
Евлампий Григорьевич вошел на цыпочках, во фраке, как ездил, и с портфелем под мышкой.
XXIII
— Можно? — повторил он, не переступая порога. Марья Орестовна ничего не отвечала.
Муж ее вытянул еще длиннее шею и вошел совсем в будуар. Портфель и шляпу положил он на кресло, около двери, и приблизился к Марье Орестовне.
— Заехал на минутку… — начал он, переминаясь с ноги на ногу.
— Очень рада, — ответила Марья Орестовна и тут только повернулась к нему лицом.
Евлампий Григорьевич быстро вскинул на нее глазами и понял, что готовится нечто чрезвычайное.
— Вы читали сегодняшние газеты?
Вопрос свой Марья Орестовна выговорила более в нос, чем обыкновенно.
— Нет еще…
— Возьмите на столе… полюбуйтесь…
Она назвала газету.
— Это успеется, — откликнулся он, чуя беду.
— Прочтите, вам говорят. Подайте мне сюда.
Когда Марья Орестовна обрывала слова и отчеканивала каждый слог, муж ее знал, что лучше с самого начала разговора со всем согласиться.
Газету он взял на столе в кабинете и подал ей. Она нашла статейку и показала ему.
— Извольте прочесть…
— Что же… опять братца Капитона Феофилактовича дело?
— Читайте!
Евлампий Григорьевич начал читать. Он разбирал мелкую печать не очень бойко. Ему про себя надобно всегда прочесть два раза, а писаное и три раза.
— Ну! — нервно окликнула его Марья Орестовна.
Она прилегла на длинный стул, где пила какао.
Волнение сразу охватило Нетова. На лбу показались капли пота. Лицо пошло пятнами, как утром у Краснопёрого.
— Канальи!
— Прошу вас не браниться! — удержала она его.
— Да как же-с, помилуйте, — начал он, задыхаясь и разводя той рукой, где у него скомкана была газета. — За это…
— Что за это? К мировому потянете, да?
— Нет-с, не к мировому… В смирительный дом!..
В первый раз видела она у него такую вспышку возмущения.
— Сядьте, слушайте, Евлампий Григорьевич, — охладила она его своим голосом, где сквозили обычные пренебрежительные ноты. — Вот до чего я с вами дожила.
Глаза его разбежались, рот он разинул.
— Вы?.. Я-с?.. Да нешто я виновен тут?.. Я готов за вас…
— Я вас не спрашиваю, на что вы готовы. Вчера еще я много думала… Эта газетная гадость только новый предлог…
— Капитошка!..
— Пожалуйста, без тривиальностей! Ваша родня, вы, весь этот люд… я не хочу входить в разбирательство. Садитесь, говорят вам. Я не могу говорить, когда вы мечетесь из угла в угол.
Евлампий Григорьевич сел у ног ее. Глаза его все еще сохраняли растерянное выражение. Он был ей жалок в эту минуту, но она на него не смотрела; она опустила глаза и прислушивалась к своему голосу.
— Страдать из-за вас я не намерена, — продолжала она, выговаривая отчетливо и не торопясь, — не перебивайте меня!.. Не намерена, говорю я. Вы не можете доставить жене вашей ни почета, ни уважения. Я ли не старалась сделать из вас что-нибудь похожее на… на то, чем вы должны быть?.. Ничего из вас не сделаешь… Вы не стоите ни забот моих, ни усилий… Но я еще молода, Евлампий Григорьевич, я не хочу нажить с вами чахотку… Вы скомпрометировали мое здоровье. У меня была железная натура, а теперь я чувствую падение сил… Разве вы стоите этого!
— Марья Орестовна… Машенька!..
Слезы готовы были брызнуть из глаз Евлампия Григорьевича.
— Не перебивайте меня!.. Вы понимаете, что я говорю?
— Понимаю-с!
— Я жить хочу… Довольно я с вами возилась. Я решила третьего дня ехать на осень за границу, на юг… А теперь я и совсем не хочу возвращаться в эту Москву.
— Как-с?
В горле у него перехватило.
— Очень просто. Не желаю. Вы должны же наконец понять, что не могу я теперь иметь приемы, когда мы с вами сделались притчей всего города.
— Да помилуйте-с… Марья Орестовна, матушка!
— Дайте мне кончить.
— Мы их в арестантскую упечем!
— Ха, ха!.. Предоставляю это вам самим… Но меня здесь не будет. И вы этого сами должны желать, если у вас есть хоть капля уважения к моей личности.
— Уважение?.. Любовь моя!..
— Не надо мне вашей любви! — гадливо остановила она его и провела ладонью по своему колену. — Ваша любовь — тяжелый крест для меня!
Он замолчал. Щеки его потемнели, глаза стали мутны.
— Я вас предупреждаю, Евлампий Григорьевич, что я еду из Москвы. Я не могу выносить этого города, я в нем задыхаюсь.
— Как вам угодно… ведь и я… что же в самом деле, и я могу освободить себя…
— То есть как это? — насмешливо спросила она. — Желаете за мной последовать? Нет-с, — протянула она. — Вы можете оставаться… Мне необходим отдых, простор… Я хочу жить одна…
— До весны, значит?
— И весну, и лето, и зиму… На это я имею полное право. Как вы будете здесь управляться — ваше дело… И без меня все пойдет, потомственное дворянство вам дадут, Станислава 1-й степени, а потом и Анну.
— Нешто мне самому?
— Пожалуйста… вы для этого только и живете.
— Не грех вам? — вырвалось у него. — До сих пор… на вас молился…
Марья Орестовна опять провела ладонью по своему колену, и нижняя губа ее выпятилась.
— Очень хорошо, — перебила она, — мы оставим это. Вы знаете теперь мое желание — мое требование, Евлампий Григорьевич. И до сих пор вы не подумали об одной вещи…
— О какой? — пугливо и скорбно спросил он.
— О том, что ваша жена не может распорядиться пятью копейками.
— Что вы-с? Христос с вами!
Он вскочил и всплеснул руками.
— У нее ничего нет. Вы ей даете, что вам угодно, на ее тряпки… Все ваше…
— Помилуйте, Марья Орестовна!
— Но это факт. Вы, Евлампий Григорьевич, не понимали моей деликатности. Но пора понять ее… Десять лет прожить!..
И она в нос засмеялась.
— Вот что я хотела вам сказать. Не удерживаю вас. Вам пора по делам. Мои слова — не каприз, не нервы… Я еду через неделю. Остальное — вы понимаете — ваша обязанность.
Марья Орестовна закрыла глаза. Все, что душило ее мужа, осталось у него в груди. Он встал и боком вышел из будуара. Он боялся, что если у него вырвется какое-нибудь возражение, раздадутся истерические крики.
В будуаре все смолкло. Марья Орестовна открыла сначала один глаз, потом другой, повернула голову, оглянулась, встала и позвонила.
Берта принесла ей черное шелковое платье, ее «мундир», как она называла.
XXIV
До кабинета Евлампий Григорьевич шел чуть не целых пять минут.
Едет она на зиму, на год, навсегда… Ну, может, смилуется… А то и соскучится?.. Но не в этом главное горе. Что же он-то для Марьи Орестовны? Вещь какая-то? Как она рукой-то повела два раза по платью… Точно гадину хотела стряхнуть… Господи!..