Его зоркий глаз отличил от обоев закрашенную полосу, дырочку для ключа и темные полоски с трех сторон. Это был вделанный в стену несгораемый шкап. Он отвел глаза, чтобы старик не заметил.
— Я не стану вас беспокоить, — заговорил он весело и почтительно. — На генерала Долгушина я смотрю, как он этого заслуживает. Но он мой родственник. Очень уж пристал ко мне… и все обижается, когда ему скажешь, что лучше бы он выпросил себе место акцизного надзирателя на табачной фабрике.
— Что, что такое? Надзирателя? Он и на это не способен.
— Ваша правда!
Они опять посмеялись. Старику нравился гость.
"А ведь ты ростовщик?" — вдруг спросил про себя Палтусов и поглядел попристальнее на рот и зеленоватые тусклые глаза гвардии корнета.
"Ростовщик на десятки тысяч", — прибавил он.
Знакомству с ним он порадовался на всякий случай.
— Никаких у меня наследников здесь нет, — начал Куломзов. — очень приятно было познакомиться. Молодых людей… как вы… люблю. Но генерал напрасно беспокоится. Впрочем — бедность не свой брат.
Он вздохнул.
— Жаль не его, — сказал Палтусов, — жена без ног, в параличе… старуху тещу он обобрал… дочь — милая… девица.
— Чего жалеть? Сами виноваты… У меня здесь есть немало старух… моих невест… хе, хе! охают, жалуются… клянут теперешнее время… "Дуры вы, — я им говорю, когда к ним заеду, — вы — дуры, а время хорошее…" Земля та же, ее не отняли. До эмансипации, — он произносил это слово в нос, — десятина в моих местах пятьдесят рублей была, а теперь она сто и сто десять. Аренда… вдвое выше… Я ничего не потерял! Ни одного вершка. А доходы больше. Хозяйство я бросил… Зато рента стала вдвое, втрое. И кто же виноват? Скажите на милость. Транжирят, транжирят… и все на вздор. Жалости подобно. Только я не жалею никого… Не стоит, молодой человек, не стоит. Чего же удивляться, что дворянство теперь — нуль… так что-то… неодушевленное… ха, ха! Вот мрет много народу. Это производит эффект… Едешь так по Поварской, по бульвару… Тут в этом доме все вымерли, в другом, в третьем… Целые переулки есть выморочные. Никого из моих-то сверстников. Тоскливо бывает… хоть и знаешь… что пора ложиться… туда… А все неприятно… Только этого и жаль. А что все прожились… и пускай! Не то что в надзиратели, будут и в городовых, в извозчиках, в трубочистах, а то в жуликах… в этих… валетах… Хе, хе!..
Он долго смеялся. Пора было Палтусову и откланяться.
— Жалею, — сказал он, поднимаясь, — что не мог полюбоваться вашими коллекциями.
— Забито… в ящиках… И деревеньку выбрал глухую. Воровство большое. И от жидков отбою не было… все это они знают и точно в лавочку какую бегали. Очень рад… С племянником сослуживца… Я всегда по утрам… милости прошу…
Собачки и желтый пес проводили Палтусова до лестницы.
"Что же это, — кольнуло его, — а за Тасю-то бедную хоть бы слово сказал потеплее. Ну, да все равно ничего бы не дал. А если он врет и генеральша — наследница, нечего беспокоиться".
В течение зимы он завернет еще к этому подрумяненному читателю Шопенгауэра.
"Шопенгауэр куда залетел! Москва! Другой нет!"
Палтусов был доволен этим визитом, хотя и назвал его "отменно глупым".
Слуге в галунном картузе он дал почему-то рубль.
XXX
Завтракать заехал Палтусов к Тестову; есть ему все еще не хотелось со вчерашней еды и питья. Он наскоро закусил. Сходя с крыльца, он прищурился на свет и хотел уже садиться в сани.
— Куда вы? — крикнули ему сзади.
— Пирожков!
Иван Алексеевич, в неизменной высокой шляпе и аккуратно застегнутом мерлушковом пальто, улыбался во весь рот. Очки его блестели на солнце. Мягкие белые щеки розовели от приятного морозца.
— Со мной! Не пущу, — заговорил он и взял Палтусова по привычке за пуговицу.
— Куда?
— Несчастный! Как куда! Да какой сегодня день?
— Не знаю, право, — заторопился Палтусов, обрадованный, впрочем, этой встречей.
— Хорош любитель просвещения. Татьянин день, батюшка! Двенадцатое!
— Совсем забыл.
Палтусов даже смутился.
— Вот оно что значит с коммерсантами-то пребывать. Университетскую угодницу забыл.
— Забыл!..
— Ну, ничего, вовремя захватим. Едем на Моховую. Мы как раз попадем к началу акта и место получше займем. А то эта зала предательская — ничего не слышно.
— Как же это?
Палтусов наморщил лоб. Ему надо было побывать в двух местах. Ну, да для университетского праздника можно их и побоку.
— Везите меня, нечего тут. Дело мытаря надо сегодня бросить.
С этими словами Пирожков садился первый в сани.
Они поехали в университет. Дорогой перемолвились о Долгушиных, о Тасе, пожалели ее, решили, что надо ее познакомить с Грушевой и следить за тем, как пойдет ученье.
— Баба-ёра, — сказал весело Пирожков. — В ней все семь смертных грехов сидят.
Рассказал ему Палтусов о поручении генерала. Они много смеялись и с хохотом въехали во двор старого университета. Палтусов оглянул ряд экипажей, карету архиерея с форейтором в меховой шапке и синем кафтане, и ему стало жаль своего ученья, целых трех лет хождения на лекции. И он мог бы быть теперь кандидатом. Пошел бы по другой дороге, стремился бы не к тому, к чему его влекут теперь Китай-город и его обыватели.
— Aima mater,[102] - шутливо сказал Пирожков, слезая с саней, но в голосе его какая-то нота дрогнула.
— Здравствуй, Леонтий, — поздоровался Палтусов со сторожем в темном проходе, где их шаги зазвенели по чугунным плитам.
Пальто свое они оставили не тут, а наверху, где в передней толпился уже народ. Палтусов поздоровался и со швейцаром, сухим стариком, неизменным и под парадной перевязью на синей ливрее. И швейцар тронул его. Он никогда не чувствовал себя, как в этот раз, в стенах университета. В первой зале — они прошли через библиотеку — лежали шинели званых гостей. Мимо проходили синие мундиры, генеральские лампасы мелькали вперемежку с белыми рейтузами штатских генералов. В амбразуре окна приземистый господин с длинными волосами, весь ушедший в шитый воротник, с Владимиром на шее, громко спорил с худым, испитым юношей во фраке. Старое бритое лицо «суба» показалось из дверей, и оно напомнило Палтусову разные сцены в аудиториях, сходки, волнения.
Пирожков шел с ним под руку и то и дело раскланивался. Они провели каких-то приезжих дам и с трудом протискали их к креслам. Полукруглая колоннада вся усыпана была головами студентов. Сквозь зелень блестели золотые цифры и слова на темном бархате. Было много дам. На всех лицах Палтусов читал то особенное выражение домашнего праздника, не шумно-веселого, но чистого, такого, без которого тяжело было бы дышать в этой Москве. Шептали там и сям, что отчет будет читать сам ректор, что он скажет в начале и в конце то, чего все ждали. Будут рукоплескания… Пора, мол, давно пора университету заявить свои права…
Пропели гимн. Началось чтение какой-то профессорской речи. Ее плохо было слышно, да и мало интересовались ею… Но вот и отчет… Все смолкло… Слабый голос разлетается в зале; но ни одно «хорошее» слово не пропало даром… Их подхватывали рукоплескания. Палтусов переглянулся с Пирожковым, и оба они бьют в ладоши, подняли руки, кричат… Обоим было ужасно весело. Кругом Палтусов не видит знакомых лиц между студентами; но он сливается с ними… Ему очень хорошо!.. Забыл он про банки, конторы, Никольскую, амбары, своего патрона, своих купчих.
Вон сидит Нетова. И рядом хмурое лицо ее мужа. Он не подойдет к ним. Он от них за тысячи верст. Здесь чувствует он, как ему с ними тошно… Иван Алексеевич подзадоривает его своей усмешкой, умными глазами, своим брюшком; в нем есть что-то тонкое, культурное, доброе, чуждое всяких гешефтов.
"Гешефт" — слово пронизало мозг Палтусова.
Опять рукоплещут. Еще сильнее. Он не слыхал, за что, да разве это не все равно!