Дениза Яковлевна, рассказывая все это, то била кулаком по столу и вскрикивала "le gredin",[128] то принималась плакать, то проклинала страну, где "нет никаких законов". Пирожков старался доказать ей, что нельзя было с купчиной ладиться без контракта, не выговорить на бумаге даже того, какие вещи из мебели, посуды, белья составляют ее собственность. Дениза Яковлевна соглашалась, называла себя, "vieille sotte",[129] a через минуту начинала опять возмущаться, вздевать кверху руки и кричать, что "dans ce gueux de pays tout est possible".[130]
Иван Алексеевич предложил ей поговорить с другими пансионерами за чаем, не согласятся ли они обратиться с письмецом к этому "Гордею Парамонычу", где сказать, что все они чрезвычайно довольны госпожой Гужо и не желают очутиться в номерах, управляемых грязным поваром.
Дениза Яковлевна расцеловала его в обе щеки.
Пирожков тут же набросал текст письма. В десятом часу собирались жильцы пить чай. Дениза Яковлевна прилегла на постель. Ее душило. Она не могла справиться с волнением. Да и как же ей самой просить пансионеров. Чай разольет Варя.
Сошли в залу: старая девица-дворянка, американец, дерптский кандидат и помещица с дочерью, Пирожков сообщил им, в чем дело. Мать с дочерью разахались, вторила им старая девица, кандидат стал по-русски рассматривать дело с юридической точки зрения. Но когда Пирожков предложил подписать письмо, все отказались, говоря, что они не могут входить в такие дела. Американец ничего не понял и даже отвернулся от Пирожкова. Дениза Яковлевна из своей комнаты все это слышала. Отворилась дверь, она выбежала с примочкой на голове, но в застегнутом доверху корсаже, подбежала к самовару и начала говорить. Посыпались упреки, уверения, что ей ничего не надо, что она не думала выпрашивать у них заступничества, что "cet excellent monsieur Pirochkoff"[131] сам от себя предложил им, что она завтра же очутится "sur le pavé"[132] после шестнадцати лет, в продолжение которых "elle gérait une maison modèle"…[133] Кончилось слезами, дамы тоже заговорили, обиделись, дерптский кандидат старался найти "законную почву", Пирожков не знал, куда ему деваться. Мадам Гужо расплакалась и убежала обратно к себе. Все накинулись на Пирожкова. Он наделал всю эту кутерьму; особенно брюзжала старая дворянка. Насилу они ушли, спрашивая его же: а будут ли их держать до конца месяца и кому жаловаться, если вдруг хозяин дома погонит сначала мадам Гужо, потом и их?..
Варя попросила его к Денизе Яковлевне. На нее страшно было смотреть. До истерики дело, однако ж, не дошло. Пирожков сел у кровати и старался толком расспросить ее: имеет ли она хоть какие-нибудь фактические права на инвентарь? Ничего на бумаге у ней не было. Он ей посоветовал — отложив свой гонор, поехать завтра утром к Гордею Парамонычу, просить ее оставить до весны, а самой искать компаньона.
— Perdue, perdue![134] — повторяла Дениза Яковлевна, поводя налившимися кровью глазами.
Обещала она рано утром ехать к хозяину, только просила Пирожкова быть дома, когда придет приказчик. Она боялась повара, ждала "quelque brutalité"[135] и жалобно охала, растягивала возгласы.
А внизу, в кухне, бушевал пьяный повар, — его не хотели было пускать ночевать.
Он вломился силою, занял свой угол, послал кухонного мужика за пивом, зажег несколько свечей и порывался по лестнице в комнаты.
— Я тебя, толстая колода! — хрипел он, нахлобучивая на затылок белый берет. — Вот тебя завтра фухтелями, фухтелями!..
Варя прибежала к хозяйке в страшном перепуге. Дениза Яковлевна вскочила и хотела посылать за полицейскими. Пирожков насилу удержал ее. Он же должен был призвать дворника; но дворник держал руку повара; через него и домовый приказчик подружился с поваром.
До двенадцатого часу пансион находился в осадном положении, пока повар не заснул, мертвецки напившись.
Старая дворянка сошла сверху осведомиться, будет ли завтра утром какой-нибудь завтрак.
Пирожков, измученный, поднялся в свою комнату. Он с грустью посмотрел на свои книги, покрытые пылью, на микроскоп и атласы. День за днем уплывали у него в заботах "с боку припека", Бог знает за кого и за что, точно будто сам он не имеет никакой личной жизни.
И везде-то всплывал перед ним купец. В истории его квартирной хозяйки француженки опять он, опять Гордей Парамоныч. А вот сам он — дворянское дитя — состоит в каких-то приспешниках и сочувственниках, никому он не может помочь как следует, бессилен сделать и пакость и фактическое добро, никто за ним не охотится, не вожделеет к его мошне, потому что "мошны"-то нет. Даже Тася и та написала: "Тряпочка вы, Иван Алексеич!"
Еще месяц, два — и зима прошла, то есть целый год; а все что-то притягивает к этой мужицкой и купеческой Москве. Иван Алексеевич покраснел, вспомнив, как давно он не видался ни с кем из прежних знакомых, университетских, из того «кружка», который казался ему талантливее и лучше всего, что мог дать ему Петербург.
VII
Рано утром, часу в девятом, в передней, на желтом ясеневом диване уже сидел, сгорбившись, остриженный в скобку мужичок — приказчик Гордея Парамоныча. Его приняли бы за кучера или старшего дворника по короткой ваточной сибирке из темно-синего сукна и смазным сапогам, пустившим дух по гостиной и столовой. Тулуп он оставил в кухне, через которую и поднялся.
Горничные, убиравшие обе комнаты, ходили мимо него и шумели накрахмаленными юбками. Он им уже поклонился раза два, причем волосы падали ему на нос, и он их отмахивал назад привычным движением головы. Ему на вид казалось лет под пятьдесят.
Варя уже два раза докладывала, что приказчик пришел, но Дениза Яковлевна, плохо спавшая, проснулась еще нервнее вчерашнего; а этот ранний приход приказчика расстроил весь ее план. Он предупредил ее визит хозяину. Как тут быть?.. Помочь, наставить ее может только "cet excellent Pirochkoff". Варя была послана наверх. Ивана Алексеевича будили в несколько приемов. К девяти часам он наконец пробормотал, что сейчас оденется и сойдет вниз. Дениза Яковлевна с вечера уже приготовила свое черное шелковое платье с кружевной мантильей и разложила их по комнате. Она одевалась торопливо, оборвала две пуговки спереди на корсаже, который так и трещал. Больше полугода не надевала она этого платья.
— Что он делает? — спрашивала она у Вари в пятый раз о приказчике.
— Сидит-с…
— И ничего не говорит?
— Ничего-с…
— А Филат?
Филат было имя повара, виновника всей истории, в самом деле грозившей ей возможностью очутиться вдруг "sur le pavé".
— Дрыхнет-с… — Варя рассмеялась.
— Hein, что такое?
— Храпит-с… — с презрением выговорила Варя и подала хозяйке мантилью и батистовый носовой платок, спрыснутый одеколоном.
— А тот… другой… повар?
— Еще не бывал-с.
— Господин Пирожков?
— Сейчас сойдут… одеваются…
Кофею Дениза Яковлевна напилась основательно. С пустым желудком, как все французы и француженки, она чувствовала себя и с пустой головой. Для всякого разговора по делу, а особенно по такому, ей необходимо было иметь что-нибудь "sur l'estomac".[136] Она скушала три тартинки. В залу не вошла она, прежде чем не услыхала коротких шажков Ивана Алексеевича с перевальцем и с приятным поскрипыванием.