— Que faire!..[63]
Валентин Валентинович издал особый звук своими выпяченными губами, налил себе водки, отломил корочку черного хлеба и сильно наморщил переносицу, прежде чем проглотить.
Потом он присел к столу и начал ковырять икру.
— Nica n'est pas rentré?[64]
— Non, papa…[65]
С отцом Тася говорила свободно; но больше смотрела на себя как на наперсницу в трагедии, когда он изливался за ночной закуской или за обедом.
— В клубе его не было…
— Ты из клуба?
— Да… кабак! Еда отвратительная… Хотел заказать судачка. Подали такую мерзость — я приказал отнести назад. И что это за народ теперь собирается… какие военные? Шулер на шулере… Я заехал… по делу… Думал найти там одного нужного человека.
О делах отец говорил Тасе постоянно. Его не оставлял дух предприятий. Он все ищет чего-то: не то места, не то залогов для подряда. Тася это знает… Вот уже несколько лет доедают они крохи в Москве, а отцу не предложили и в шутку никакого места… хотя бы в смотрители какие… Она слышала, что какой-то отставной генерал пошел в акциз простым надзирателем, кажется… Отчего же бы и отцу не пойти?
— Не нашел? — равнодушно спросила она.
— Разумеется, прождал, — с каким-то удовольствием ответил Долгушин. — Вонь везде, пахнет едой, в читальне депеш не мог добиться… Кабак!..
Он крякнул и выпил рюмку красного вина.
Вино покупали крымское. Но и оно — шесть гривен бутылка. Отец не может не пить красного вина… А долго ли он будет пить его? Доктору больше месяца не плачено… Но говорить с ним об этом бесполезно.
— Послушай, Таисия, — начал опять генерал другим тоном, — который тебе год?
— Двадцать второй, папа.
— Однако!..
Голос у него давно охрип; он думал, что хрипота к нему очень идет.
— Ни больше ни меньше, папа…
— Надо выезжать…
— Куда?
— Выезжать? Здесь нечего и тратиться… А в Петербурге другое дело. Брат может раскошелиться…
— Ника?
— Это его дело! Месяца два-три ты проведешь там… Пора об этом подумать.
— Полно, папа, — серьезно возразила Тася.- Maman недвижима… В доме — никого.
— Maman будет недвижима… очень долго… Ты это знаешь.
— Я не пойду к Нике!..
Она не боялась отца и знала, что все это он затеял так, сейчас вот, ни с того ни с сего.
— Партию нужно!..
— Ах, полно, — махнула она рукой и отошла к пианино.
Генерал жевал селедку.
— Однако, мой друг, — начал он более тронутым голосом, — вникни ты в свое положение… Я мечусь, ищу, бьюсь и так и этак. Но разве моя вина…
— Да я и не виню тебя.
— Нет, моя это вина, что нынче такое подлое время? Qu'est ce la noblesse?.. Rien!..[66] Всякая борода тычет тебя пузом и кубышкой. Не угодно ли к нему в подрядчики идти?.. В винный склад надсмотрщиком… Этого еще недоставало!
— Поступи на службу, — сказала опять очень серьезно Тася.
— Куда? Портить все, когда нужно только переждать. Меня возьмут, я знаю… И в воинские начальники, и в Западный край предводителем, мировым судьей.
"Никуда не возьмут", — думала Тася.
— Но зачем я закабалю себя, когда у меня есть план?
Генерал остановился.
— Служба вернее…
— А вы?
— Мы останемся здесь… Тогда можно будет отдавать этот дом внаймы. Лошадей не надо.
— Ты мне тычешь в нос лошадьми… Des rosses![67] Перевод денег!
— Ты сам же это находишь.
— Brisons-là![68]
Обыкновенно этим и оканчивались ночные разговоры. Отец смешно рассердится, скажет "brisons-là" или "нечего меня учить" — и выпрямится во весь рост.
Так вышло и теперь.
— Прощай!
Тася подошла к нему. Он ее перекрестил и, скрипя сапогами, ушел в кабинет, куда за ним всегда отправлялся мальчик Митя, заспанный и без галстука.
Тася проводила отца глазами, дождалась возвращения мальчика, велела ему убрать закуску и тихонько пошла к себе.
Она сняла платье, но не ложилась в постель, а в кофте и туфлях присела к столу и начала еще раз перечитывать "Шутники".
В два часа позвонили. Она слышала шаги. Потом все стихло. Брат ее Ника услал Митю и собрался спать. Раздевается он сам. Она накинула платок и вышла из комнаты.
XI
В гостиной в два окна, с облезлой штофной мебелью и покосившимися половицами, на среднем диване приготовили постель. Когда Тася приотворила дверь, ее брат Ника — Никанор Валентинович — снимал с себя сюртук с красным воротником и полковничьими погонами на белой, кавалерийской подкладке. Он обернулся на скрип двери.
— Tiens![69] — сказал он усмехнувшись.
Ника вышел в отца — только на два вершка больше его ростом. Он начинал уже толстеть. Щеки с черными бакенбардами по плечам, двойной подбородок, скулы, калмыцкие глаза и широкий нос — все вместе составляло наружность ремонтера, балетного любителя и клубного игрока. Ноги в рейтузах он расставлял, как истый кавалерист. На крупных пальцах его с неприятно белыми ногтями блестели кольца. Из-под манжеты левой руки выползал браслет. От него сильно пахло духами. Лицо раскраснелось, и запах духов смешивался с парами шампанского. Под сюртуком он жилета не носил. Белая, тонкого полотна рубашка с крахмальной грудью, золотыми пуговицами и стоячим глухим воротником поверх офицерского галстука делала грудь еще шире.
Тася подошла к нему и взяла за обе руки.
— Ника, — начала она шепотом, — извини… Тебе не очень хочется спать?
— Как сказать!
— Ты сними галстук. Халат у тебя есть?.. Да не надо. Останься так, в рубашке. Эта комната теплая.
— В чем дело? — шутливо-самодовольно спросил он горловым голосом, какой нагуливают себе в гвардейских казармах и у Дюссо.
— Ты потише… Папа приехал. Он может проснуться. Мне не хочется, чтоб он знал, что я у тебя. Я тебя и подождала сегодня.
— Ладно.
Он отошел к столу и снял с себя часы на длинной и массивной цепочке с жетонами, двумя стальными ключами и золотым карандашом. На столе лежал уже его бумажник. Тася посмотрела в ту сторону и заметила, что бумажник отдулся. Она сейчас догадалась, что брат играл и приехал с большим выигрышем.
— Присядь… минутку. Я тебя не задержу.
Она было запрыгала около него, но удержалась. Не может она говорить ему: "Милый, голубчик, Никеша", как говорила маленькой. Она не уважает его. Тася знает, за что его попросили выйти из того полка, где носят золоченых птиц на касках. Знает она, чем он живет в Петербурге. Жалованья он не получает, а только носит мундир. Да она и не желает одолжаться по-родственному, без отдачи.
— Спать хочется, — сказал он, опускаясь на постель, и громко зевнул.
Тася села рядом с ним и левую руку положила на подушку.
— Ника, — заговорила она шепотом, но внятно и одушевленно, с полузакрытыми глазами, — ты знаешь, в каком мы положении? Ведь да? Отец все мечтает о каких-то прожектах. Места не берет… Да и кто даст? Maman не встанет. Ты вот уедешь… Через месяц, доктор сказал мне, ноги совсем отнимутся…
Сын поморщился и достал папиросу из массивного серебряного портсигара.
— К тому идет, — выговорил он равнодушно.
— На что же жить? Я не для себя.
— История старая… Сами виноваты… Я и так даю…
— Ника, Ника, выслушай меня. Я первый раз обратилась в тебе. Я не хочу тащить из тебя… На что рассчитывать? Ведь не на что? Ты согласись!
— Et après?[70] — пробасил он.
— Отец сейчас говорил, что мне надо в Петербурге… выезжать.
— С кем это?