Все примолкли. Зато из залы и из соседней комнаты несся все тот же пьяный гул… Хор подхватывал куплеты. Цыганский женский голос в нос, с шутовским вывертом, прозудел:
А поручик рассудил,
Пятьсот палок закатил!
Горрячих!..
И десятки голосов гаркнули вслед за солисткой:
— А мне вот это противно, — заговорил пристав, — хоть я и ушел от aima mater. «Закатил». Хороша цивилизация! Не римская… Вот были бы сервитуты. Я бы пошел да и сказал: "Оскорбляете мой слух, такие-сякие! Срамники! Хоть песню-то почеловекоподобнее бы выбрали. Что ж, что вы пьяны? И я пил… не меньше вашего, а не буду подтягивать: горрячих… Чего?.. Палок!.. Эх! Татарва, рабы, холопы от головы до пят! Больше-то мы, должно быть, не стоим, как пятьсот палок!"
— Брось их, — успокоивал Палтусов.
— Выпьем, товарищ: от тебя духами пахнет, от меня приказной избой! А выпьем. Pereat stultitia, pereant osores![118]
Жженка не была еще допита. Потекли менее связные речи. Все вокруг колебалось. Чад обволакивал пьющих и пляшущих. Пили больше по инерции… Поцелуи, объятия грозили перейти в схватки.
XXXIV
Началось обратное движение в город. Тройки, пары, одиночки неслись к Триумфальным воротам. Часа в два вышли на крыльцо и наши приятели. Они поддерживали нового знакомца. Он долго крепился, но на морозе сразу размяк, говорил еще довольно твердо, только ноги отказывались служить.
— Жженка подкузьмила, — лепетал он, — давно не пил академического напитка.
Его посадили на широкую скамейку рядом с Пирожковым. Палтусов поместился к ним лицом на сиденье около облучка.
— Братцы, — жалобно просил он, — вы меня сдайте с рук на руки. Я в Челышах… в третьем отделении.
— Опасно, — пошутил Пирожков.
— А!.. Третье отделение… точно. И сегодня небось из пляшущих-то были соглядатаи.
Палтусов вспомнил, как студент спросил его: не из соглядатаев ли он.
— И пускай их, — говорил пристав. — С меня взятки гладки… Нынче Татьянин день… можно и лишнее сказать… Римского духу нет в нас… И русский человек — скудный, захудалый человек. Никита Иваныч, батюшка! Ты воистину рек… А и соборы были земские… При тишайшем царе… Недовольных сто человек и больше… в Соловки, на цепь… Вот-те и представители!
Сани подъезжали к Тверским воротам.
— Куда прикажете, господа? — обернулся извозчик. — По Грачевке?
— Куда-а? — протянул пристав.
— Приглашает в злачное место, слышишь? — сказал ему Палтусов. — Иван Алексеевич… должно быть, Татьянин день не может иначе кончиться…
— Танцовщицы!.. Проконсул Лентул… Прелестнейшие! Возьмите и меня старичка… только не бросайте… Rogo, deprecor!
Глазки Ивана Алексеевича сластолюбиво щурились.
— Пьяно там, в знаменитых залах, наскочишь на скандал… Полезет какое-нибудь животное целоваться… Слюняво… Разве так, келейно?.. И «приказный» будет забавен.
Он мигнул утвердительно.
— Трогай! — крикнул Палтусов.
— Эх вы, обывательские!.. — гикнул извозчик.
Поскакал он вниз по Страстному бульвару мимо «Эрмитажа», еще освещенного во втором этаже, вскачь пролетел площадь и подъем на Рождественский бульвар и ухнул на Грачевку.
— "Крым", — узнал пристав и качнул головой. — Трущоба!..
Грачевка не спала. У трактиров и номеров подслеповато горели фонари и дремали извозчики, слышалась пьяная перебранка… Городовой стоял на перекрестке… Сани стукались в ухабы… Из каждых дверей несло вином или постным маслом. Кое-где в угольных комнатах теплились лампады. Давно не заглядывали сюда приятели… Палтусов больше двух лет.
— Иван Алексеевич, — толкнул он Пирожкова. — Помните… Мы всей компанией от Стародумова сюда?.. Как жилось тогда?
— Да что это вы, Андрей Дмитриевич, точно все извиняетесь. Очень уж, батюшка, омещанились с коммерсантами!
Палтусову и эти переулки сделались дороги, нужды нет, что это презренная Грачевка! На душе было не то, не то и в мыслях. Тогда не думалось о ловле людей и капиталов. Одно есть только сходство с тем временем. Нет любви… Нет и простой интриги. Ему стало даже смешно… Молод, ловок, везде принят, нравится… если б хотел… Но не захочет, и долго так будет.
Вскачь начали подниматься сани по переулку в гору, к Сретенке. По обе стороны замелькали огни, сначала в деревянных домиках, потом в двухэтажных домах с настежь открытыми ходами, откуда смотрели ярко освещенные узкие крутые лестницы,
— Юс! — растолкал Пирожков соседа. — Нашли новый сервитут.
— Какой? — пробормотал тот спросонок.
— Увидишь, старче. Вылезай! — скомандовал Палтусов.
Извозчик осадил лошадей. Круглый зеркальный фонарь бросал сноп света на тротуар. Они стояли у подъезда нового трехэтажного дома с скульптурными украшениями…
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
I
— Дома Иван Алексеевич Пирожков? — спрашивала Тася Долгушина у толстенькой хорошенькой горничной в сенях меблированных комнат мадам Гужо.
— А вот я сейчас узнаю-с…
Горничная убежала. Тася поднялась по нескольким ступенькам на площадку с двумя окнами. Направо стеклянная дверь вела в переднюю, налево — лестница во второй этаж. По лестницам шел ковер. Пахло куреньем. Все смотрело чисто; не похоже было на номера. На стене, около окна, висела пачка листков с карандашом. Тася прочла: "Leider, zu Hause nicht getroffen"[119] — и две больших буквы. В стеклянную дверь видна была передняя с лампой, зеркалом и новой вешалкой.
Вот тут бы ей жить, если б нашлась недорогая комната… Мать с каждым днем ожесточается… Отцу Тася прямо сказала, что так долго продолжаться не может… Надо думать о куске хлеба… Она же будет кормить их. На Нику им надежда плохая… Бабушка сильно огорчилась, отец тоже начал кричать: "Срамишь фамилию!" Она потерпит еще, пока возможно, а там уйдет… Скандалу она не хочет; да и нельзя иначе. Но на что жить одной?.. Наняла она сиделку. И та обойдется в сорок рублей. Даром и учить не станут… Извозчики, то, другое…
— Пожалуйте в гостиную, — доложила горничная и мигнула своими калмыцкими глазками. — Иван Алексеевич сейчас сойдут.
Из передней, где Тася сняла свое меховое пальтецо, она прошла в гостиную с двумя арками, сквозь которые виднелась большая столовая. Стол накрыт был к завтраку, приборов на шестнадцать. Гостиная с триповой мебелью, ковром, лампой, картинами и столовая с ее простором и иностранной чистотой нравились Тасе. Пирожков говорил ей, что живет совершенно, как в Швейцарии, в каком-нибудь «пансионе», завтракает и обедает за табльдотом, в обществе иностранцев, очень доволен кухней.
Тася присела на диван. Пробежала собачка. Две горничные доканчивали уставлять приборы. Было около одиннадцати часов. На столе перед диваном, около лампы, лежал альбом. Она занялась альбомом.
— Извините, Таисия Валентиновна, — заговорил Пирожков и подошел к ней маленькими шажками.
— Видите, Иван Алексеевич, я вас отыскала; вы, кажется, испугались за меня?
— Почему так?
— Да с того вечера, когда мы были в клубе… Я сама тоже смутилась… Но с тех пор еще сильнее стремлюсь. На Андрюшу плохая надежда… его не залучишь… Повезите меня к Грушевой…
— Извольте, извольте.
Пирожков присел около нее на диване, хотел еще что-то сказать и остановился.
— Да вы как будто не сочувствуете… Иван Алексеевич?
— Не подождать ли вам приема в консерваторию?
— Нет, — горячо возразила Тася, — ждать мне нельзя. Вот Новый год прошел… скоро и масленица… Что ж мне ждать, Иван Алексеевич?
— А Петербург?
— Как Петербург?
— Там можно в двух местах учиться и…