— Ты что нам обоим в карты глядишь? — спросил Лещов жену.
— Я не вижу твоих карт, мой друг.
— Как не видишь? Сядь вот тут.
Он указал на изголовье.
— Возьми стул и сиди… Ковыряй что-нибудь, вяжи, не мозоль так глаза.
Жена исполнила его желание и села на стуле у изголовья.
— Береженого Бог бережет, — повторил Качеев, сдавая. — Вы, Константин Глебович, оченно уж горячитесь!.. Снесли не так.
— У вас, поди, учиться надо?
— А хоть бы и у нас!..
После порядочной игры Лещову — что ни сдача — семерки и осьмерки. Качеев выиграл короля. В счете больной раскричался, начал сам считать, — они играли по одной восьмой, — сбился и страшно раскашлялся.
— Не довольно ли? — заметила Лещова.
— Не твое дело! — оборвал он ее.
Она хотела уйти.
— Сиди тут! Сиди!
Как суеверный игрок, он имел свои приметы. После третьей сдачи карты опять потянули к противнику.
— Что ты тут торчишь?.. Ступай!.. Сядь на другое место!..
Лещов начал рукой толкать жену. Она отошла к окну и взяла работу.
Третьего короля не доиграли. После нового взрыва игрецкого раздражения с Лещовым сделался такой припадок одышки, что и адвокат растерялся. Поскакали за доктором, больного посадили в кресло, в постели он не мог оставаться. С помертвелой головой и закатившимися глазами, стонал он и качался взад и вперед туловищем. Его держали жена и лакей.
"Не подпишет духовной, — думал Качеев, надевая перчатки в передней, — подкузьмила его водяная… Что ж! Аделаида Петровна дама в соку. Только глупенька! А то, кто ее знает, окажется, пожалуй, такой стервозой. Коли у него прямых наследников не объявится, а завещания нет, в семистах тысячах будет, даже больше".
Он сам затворил дверь в передней. Лакей был занят с барином. «Напутствие» Лещова пришло ему на память.
"Нашел время каяться", — рассмеялся он про себя и, выйдя на крыльцо, зычно крикнул кучеру-лихачу:
— Перфил! Давай!
XIX
Марья Орестовна Нетова позвонила. В ее будуаре были звонки электрические, а не воздушные; она находила их "более благородными". Она только что взяла ванну и отдыхала на длинном атласном стеганом стуле, с ногами. Вся комната обтянута голубым атласом в белых лепных рамках. Такой же и плафон. Точно бонбоньерка, вывернутая нутром. Туалет, большое трюмо, шкап, шифоньера — белые, под лак, с позолотой; кружевные гардины, гарнитуры и буфы делают комнату нежной и дымчатой. Но погода впускала в это утро двойственный, грязноватый свет.
На Нетовой капот из пестрой шелковой материи — мелкими турецкими цветочками, на голове легкая наколка, ноги, — она вытянула их так, что видны и шелковые чулки с шитьем, — в золотых туфлях. Марья Орестовна блондинка, но не очень яркая; волосы у ней светло-каштановые. Всего красивее в ее голове: лоб, форма черепа, пробор волос и то, как она носит косу. Ей за тридцать. На вид она моложе. Но на переносице то и дело ложатся резкие прямые морщины. Нос у ней большой, сухой, с горбиной, узкими и длинными ноздрями; губы зато яркие, но не чистые, со складками, и неправильные, редкие, хотя и белые зубы. Она смотрит часто в одну точку своими карими узкими и немного подслеповатыми глазами. Ее не роскошная грудь сохранила приятные очертания, плечи круглые, невысокие, несколько откинуты назад. Она часто пожимает ими на особый лад и при этом поворачивает вбок голову. Если бы она встала, то оказалась бы ростом выше среднего. Руки ее — с длинными, почти высохшими пальцами, так что кольцы на них болтаются. Сквозь духи и пудру идет от нее какой-то лекарственный запах.
Она допила чашку какао. Она это делала по предписанию доктора и всегда с гримасой.
Вошла ее первая камеристка из ревельских немок, Берта, крепкая низкорослая девушка, в сером степенном платье и вся в веснушках.
— Позовите мне экономку, а после — дворецкого.
Дом управлялся Марьей Орестовной. Люди у ней ходили в струне. У Евлампия Григорьевича и не найдется даже таких звуков, как у его супруги, для отдачи приказаний. Она говорит иногда в нос, чуть заметно, — уже совсем с барской нервностью и вибрацией.
Экономка — дворянка, женщина лет за пятьдесят, в черной тюлевой наколке и шелковом капоте с пелеринкой пюсового цвета, еще не седая, с важным выражением — остановилась в дверях. При себе Нетова никогда не посадила бы ее, хотя экономка была званием капитанша и училась в «патриотическом», как дочь офицера, убитого в кампанию, а папенька Марьи Орестовны умер только "потомственным почетным гражданином".
— Пожалуйста, Глафира Лукинишна, — закартавила Марья Орестовна и наморщила лоб, — больше мне этого какао не делать… Я прекращаю с завтрашнего дня…
— Что же будете кушать? — спросила экономка низким грудным голосом.
— Пока чай… И вот еще, я вас должна предупредить, Глафира Лукинишна, что мне лично… вы, быть может, и не понадобитесь больше.
— Как же-с?
— Если я уеду за границу… у Евлампия Григорьевича приему не будет такого.
— Но все-таки… — возразила экономка.
— Доложите ему… Пожелает он…
— Вам стоит сказать.
Глаза экономки добавили остальное. Марья Орестовна нахмурилась.
— Просить я не стану… Вы, во всяком случае, получите от меня содержание… за… три месяца… И прошу сдать тогда все, что у вас на руках, дворецкому.
Экономка что-то хотела возразить, но Марья Орестовна сделала знак левой рукой и прибавила:
— После.
XX
По уходе экономки Марья Орестовна переложила левую ногу на правую, поправила кружево на груди и поглядела в окно.
Глаза у нее горели. Она всю почти ночь не спала. С ней это часто бывает. Какой-то недуг подкрадывался к ней, хотя она ни на что не жалуется. Доктор к ней ездит, иногда и прописывает ей: вот какао посоветовал пить по утрам. Но она ничем не больна. Нервы? Да. Но отчего?
Она не сомкнула глаз до рассвета — думы не позволяли. Не легко убеждаться окончательно, что она не может продолжать так жить, — под одной крышей с своим Евлампием Григорьевичем… Еще недавно могла, а теперь не может. Свыше ее сил! Тянула она его, тянула в гору, и вдруг — тошно!
Она еще раз позвонила и приказала позвать себе дворецкого.
У ней был настоящий maître d'hôtel, обруселый эльзасец, Огюст, полный блондин, в кудрях на круглой голове и с легким немецким акцентом. Он служил когда-то контр-метром в ресторане Бореля.
С ним она говорила по-французски.
Он получил то же предуведомление, что и экономка, смутился этим больше, но утешился, когда услыхал, что monsieur Niétoff, вероятно, оставит его у себя, даже если барыня и уедет за границу.
За границу!.. много раз она бывала там — сначала с удовольствием, а потом равнодушно, частенько со скукой. Теперь «заграница» манит ее… Она уже видит себя в Позилиппе или в Ницце на зиму, а на лето в Ишле, в Дьеппе, на острове Уайте, осенью во Флоренции. Тогда только она и будет жить, как она всегда мечтала. Одна, с dame de compagnie[39] из умных пожилых парижанок. Разве трудно иметь салон? Она и теперь может называться "madame de Niétoff", a к тому времени ее «благоверному» дадут генеральский чин. И он не будет пришпилен к ней, как бывало. Никогда! До конца дней ее!
Марья Орестовна встала. В ногах она почувствовала большую слабость, точно их кто искалечил. И так губить свое здоровье? Из-за кого?
Она перешла в свой кабинет, комнату строгого стиля, с темно-фиолетовым штофом в черных рамах, с бронзой Louis XVI.[40] Шкап с книгами и письменный стол — также черного дерева. Картин она не любила, и стены стояли голыми. Только на одной висело богатейшее венецианское резное зеркало. В этой комнате сидели у Марьи Орестовны ее близкие знакомые — мужчины; после обеда сюда подавались ликеры и кофе с сигарами. Евлампия Григорьевича редко приглашали сюда.