«Он говорит о Тебе, Божественные Два Дома, что Ты делишь с ним его пиво?» — спросила моя мать.
«Да. Равах говорит, что сила этого варева неразборчива и что она должна быть разделена всеми. В этом сердцевина ее действия. И, знаешь ли, Я верю ему. Я попиваю это зелье и чувствую Себя ближе к Моему народу. Я никогда не ощущал ничего подобного, потягивая Умащение-Сердца, — Он кивнул на один из сосудов с вином, — или, — Он указал на другой, — Сохраненное-в-подва-лах-этого-Хранилища. Нет, — с грустью сказал Птахнемхотеп, — тогда Я чувствую Себя близким лишь к жрецам».
«Не знаю, как Ты можешь так говорить, — сказала Ему моя мать тоном близкого человека, словно она наконец освоилась с новыми правилами поведения, приличествующими Ночи Свиньи, и теперь могла пожурить Его так же естественно, как если бы они были женаты лет десять или больше. — Ты известен Своим тонким выбором вин. — Здесь она улыбнулась, словно в смущении от того, что она собирается открыть, каким ласковым прозвищем она называет моего отца. — Отчего у нашего доброго друга Нефа глаза тусклые, как мутная вода, когда он говорит со мной? А вот когда он говорит с Тобой, — она на мгновение умолкла, словно набираясь храбрости, — глаза у него как алмазы».
Она икнула, не прикрыв рта, чего никогда не позволила бы себе в другие ночи, и сказала: «Ты можешь обожать улиток, а я в восторге от Ночи Свиньи. Дело в том, что я думаю, в каждом из нас достаточно от свиньи, чтобы раз в году устроить по этому поводу праздник. Разумеется, — улыбнулась она своей очаровательной улыбкой, — этой ночью нас охватывает обуздывающий нас страх. Мы боимся, что не представляем из себя ничего, кроме свиней, тогда как Ты остаешься при этом и Богом, о, Твое-Величество-Два-Дома-Свиньи».
Я ощутил невероятный шум в ушах, однако никто не издал и звука. Настороженность слуг уподобилась молчанию рыб, после того как одну из них вытащили из моря. Мой отец забыл закрыть рот, и я впервые в жизни увидел его язык целиком — у него был громадный язык! Даже Мененхетет встрепенулся, не поверив своим ушам. «Тебе не следует так говорить», — резко сказал он Хатфертити.
Птахнемхотеп, однако, приветствовал ее слова, благосклонно подняв кубок с остатками Своего пива. «Меня называли Двумя-Львами, Двумя-Деревьями, а однажды даже Двумя-Божественны-ми-Бегемотами. Я ношу имена Сына Хора и Сына Сета, а также Принца Исиды и Осириса, Меня даже звали наследником Тота и Анубиса, но никогда, дорогие гости, ни у кого не хватило выдумки назвать Мой Двойной Дом Свинарником Севера и Свинарником Юга. Мне остается только спросить: где же свинья? Можете принести ее нам», — бросил Он через плечо слугам и улыбнулся моей матери почти такой же очаровательной улыбкой, какую раньше она подарила Ему. Однако на каждой Его щеке появилось по красному пятнышку — размером не более следов от жестокого щипка пальцев. Они были столь же ярко-красными, как кровь, кипящая под кожей, и ярость прокатилась в воздухе. Мне показалось, что пространство между ними застилает красноватая дымка, непохожая на воздух между другими присутствующими. Способность моей матери и Мененхетета смотреть в глаза друг другу из самых глубин своей крови была с равной силой явлена теперь, когда моя мать устремила свой взгляд на лицо Фараона. Тем временем жар от больших свечей в покое стал сильнее, пламя поднялось, а моя мать и Птахнемхотеп сидели неподвижно.
Затем она отвела взгляд. «Даже в Ночь Свиньи женщине не позволено глядеть в глаза Доброго Божества».
«Смотри в них, — вскричал Птахнемхотеп. — В эту Ночь Божество отсутствует».
Мне же Он предстал в тот момент Богом настолько, как ни разу за весь этот день. Когда моя мать не ответила, Он издал грубый, лающий победный звук. «Какая прекрасная ночь, — сказал Он и поднес кончик бычьего хвоста к носу. — Первым хвост быка, — добавил Он, — носил Мой великий предок Хуфу, научивший людей Египта поднимать тяжесть огромного камня. На Пирамиды!» — И Он постучал кончиком хвоста по столу, словно вбирая в себя силу тех камней. Я подумал, что никогда еще не видел Его таким оживленным.
И никогда столь привлекательным для моей матери. Я снова почувствовал ревность. Подобно любовнику, карабкающемуся по стене, мои мысли поднимались по темным волосам моей матери, и моя ревность прошла через ее упорное нежелание впустить меня — однако потом она уже едва ли могла сдерживать меня. Она бросила все свои силы на то, чтобы защитить себя от желания Фараона войти.
У нее была причина не позволять Ему проникнуть в то, что она думала. Сокровенные, как я и предполагал, ее истинные мысли, однако, застали меня врасплох — я не был готов так быстро ощутить их плотское дыхание и в один миг узнал, отчего она произнесла это — я все еще не мог поверить в возможность этих звенящих в моей памяти звуков: Два-Дома-Свиньи! — но в то мгновение слова, вылетевшие на высокой волне последнего глотка Приносящего-Радость, смогли вырваться только из-за внезапного волнения у нее между ног. Мое сознание пребывало в ее сознании, мое тело — в ее теле, а мои ноги — между ее ног, поэтому я узнал, что в потоке своих мыслей она обнаружила образ грубого плотского общения с Равахом. Так я снова открыл то, что уже знал: не только слуги, подобно Эясеяб, но и благородные дамы вроде моей матери могли брать в рот Сладкий Пальчик. Не считая того, что у Раваха был не Сладкий Пальчик — глазами моей матери я увидел шишковатую дубинку, подобно предплечью густо оплетенную венами, и такую же красную, как пятнышки на щеках Птахнемхотепа. Она все еще представляла свой рот на члене Раваха, ее ноздри втягивали волосы его лобка, а голова шла кругом от запаха застарелого пота, старого пива и сирийской шерсти, когда через ее сознание прошли слова Птахнемхотепа о капусте — «непромытая!» — и она вздрогнула от этого воспоминания и увидела детородные органы других мужчин, прежде всего Дробителя-Костей, сегодня утром на лодке, когда на миг в разошедшихся складках его набедренной повязки ей открылся его пах, и я знал, что в ее великом воспоминании о Фетхфути Равах был не более чем ручкой от кубка, как в детстве каждое воспоминание о том, что его зовут Сборщик-Дерьма, действовало на нее, как щекотка. Как она любила сидеть у него на коленях, стараясь уловить хотя бы слабый запах, напоминавший о его старом занятии — сады были корнем и дыханием удовольствий детства. Был момент, когда она прошла череду непотребных объятий, когда ее брали через каждое отверстие в ее теле, рев чувств, кровавых, как свежее мясо, и поэтому она выкрикнула эти слова (в ярости на Птахнемхотепа за то, что Тот позволил пиву Раваха коснуться ее языка), тогда, да, действительно, она сказала, или так я услышал ее слова сейчас: «Великий Двойной Свинарник».
Да, мне многое еще предстояло узнать о своей матери. Если я смог почувствовать удовольствие Фараона от того, что Хатфертити опустила глаза, попытавшись выдержать Его взгляд, я также узнал и Его ярость, вспыхнувшую от произнесенных ею слов, о которой сейчас, должно быть, узнала и она, так как теперь, будто единственным Его желанием было наслаждаться приятным разговором и успокаивать Свой гнев, отдаваясь новым удовольствиям, она спросила своим самым очаровательным голосом: «Ты только шутил, говоря о том, что вино менее ценно, чем пиво?»
«О нет, оно не менее ценно, чем пиво, — сказал Птахнемхотеп, — но оно более жреческое. Я Сам, видишь ли, слишком во многом жрец».
«Вовсе нет», — сказала моя мать.
«Твоя доброта исполнена неги, — сказал Птахнемхотеп. Он протянул руку и коснулся кончиком безымянного пальца соска ее голой груди. — А вот и развлечение», — весело сказал Он.