Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мененхетет в изумлении хлопнул себя по бедру. «Мальчик слушает лишь наилучшие голоса», — сказал он.

«Он слышит более одного голоса, — сказал Птахнемхотеп и слегка хлестнул моего прадеда Своей плеткой. — Это прекрасно, что ты здесь, — сказал Он. — И ты», — добавил Он, коснувшись той же плеткой Хатфертити.

В ответ Она одарила Его своей лучшей улыбкой. «Никогда я не видела Тебя столь прекрасным», — сказала она Ему.

«Признаться, — сказал Птахнемхотеп, — Я, точно хорошо спе-ленутый мертвец. Мне скучно».

«Этого не может быть, — сказала Хатфертити, — ведь глаза Твои — как у льва, а Твой голос дружит с ветром».

«Мои ноздри различают все запахи, — сказал Он, — но чувствуют и затрудненность каждого Моего вдоха. — Он вздохнул. — Наедине с Собой, чтобы развлечься, Я подражаю птичьим голосам. — Он издал резкий крик птицы, защищающей свое гнездо. — Правда, забавно? — спросил Он. — Иногда Я думаю, что, только развлекая других, Я на мгновение могу забыть о запахе всего сущего. Послушай-ка, маленький мальчик, маленький Мени-Ка: хочешь услышать, как собака говорит на нашем языке, а не на своем?»

Я кивнул. Увидев неподдельную радость на моем лице, Птахнемхотеп добавил: «Даже твой прадед не может заставить собаку говорить».

Он особым образом хлопнул в ладоши и позвал: «Тет-тут!»

Я услышал, как под домом возится собака, затем медленно поднимается по ступенькам на балкон, шагами, исполненными такого достоинства, которое у животного выглядело так, словно двое слуг поднимались по лестнице на четырех привычных к этому ногах. Появилась серебристо-серая охотничья собака с чрезвычайно внимательной и серьезной мордой.

«Тет-тут, — спокойно сказал Фараон, — ты можешь сесть».

Собака спокойно повиновалась, не выказав никакого волнения.

«Я представлю всех вас, — сказал Птахнемхотеп. — После того как я произнесу ваше имя, сделайте Мне удовольствие, продолжайте думать о нем. — Затем Он по очереди указал собаке на каждого из нас. — Хорошо, Тет-тут, — сказал Птахнемхотеп. — Подойди к Хатфертити. — Когда собака сделала шаг вперед и заколебалась, Он повторил: — Да, Мой дорогой, иди к Госпоже Хатфертити».

Тет-тут посмотрел на мою мать и приблизился к ней. Прежде чем та успела похвалить его за предпринятое усилие, Птахнемхотеп сказал: «Иди к Мененхетету».

Пес попятился от Хатфертити, повернулся кругом и пошел прямиком к моему прадеду. На расстоянии двух шагов от него он стал на колени, положил длинную морду на пол и начал стонать.

«Ты боишься этого человека?» — спросил Фараон.

Тет-тут протяжно заскулил, и его вой был красноречив, как сама раненая плоть. Издаваемый им звук напоминал что-то вроде тью, тьюю.

«Ты слышишь? — спросил Птахнемхотеп. — Он говорит „да"». «Боюсь, мне не хватило отчетливости», — сказал Мененхетет. «Ту, ту, — сказал Птахнемхотеп. — Тет-тут, скажи „тууууу", а не „тью". Тууууу!»

Тет-тут перекатился на спину.

«Негодник, — сказал Птахнемхотеп. — Ступай к мальчику».

Собака огляделась.

«К мальчику. К Мени-Ка».

Теперь он подошел ко мне. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я расплакался. Я совершенно не был готов к такому — я думал, что буду смеяться, — но, казалось, грусть вышла из сердца Тет-тут прямо в мое, точно так же, как воду переливают из кувшина, или нет, не совсем так, это скорее походило на то, как Эясеяб целовала меня в губы в один из своих несчастливых дней. Когда она меня так обнимала, мне казалось, что я участник всех грустных историй квартала, где живут слуги. Теперь же от собаки в меня перешла печаль столь же совершенная, как то горе, которое я ощущал, когда Эясеяб рассказывала мне про своих родственников, которые, работая в каменоломне, должны были нагружать огромные гранитные глыбы на полозья и втаскивать их веревками вверх по склону. Иногда во время работы их били кнутом до тех пор, пока они не валились с ног — и все из-за того, что предыдущей ночью надсмотрщик выпил больше, чем следовало, и теперь был зол оттого, что вынужден находиться на солнце. Поэтому ночью, когда Эясеяб рассказывала мне о своих родственниках, я жил в печали ее голоса. Голос у нее был усталым, отягченным ношей ее души, однако он не был несчастным, потому что он говорил о радости в ее мышцах, когда она ложилась отдыхать. Она горевала о мужчинах и женщинах своего семейства, которых знала в детстве, и говорила мне, что по ночам они навещают ее в глубине ее сердца, не во сне, где она могла бы испугаться их, но, скорее, она могла думать о них с наступлением вечера, несмотря на то что не виделась с ними на протяжении многих лет, и она верила, что, должно быть, они шлют ей послания, рассказывающие об их искривленных костях, потому что тогда в ее члены приходили боли, точно терзали струны, и этими болями они сообщали ей о своих жизнях, подобно тому как лук пускает стрелу.

Я не знаю, что вспомнил из ее историй или сколько горя перешло ко мне от собаки, но этой печали было больше, чем я мог понять. Тоска в глазах Тет-тут напоминала мне выражение лиц многих умных рабов. Хуже того. Похоже было, что собачьи глаза говорили о чем-то, чего пес хотел бы добиться, но что ему никогда не удастся.

И я плакал. Я едва мог поверить в силу того шума, который производил. Я пронзительно кричал. Собака смогла рассказать мне об ужасном испуге в каком-то отдаленном месте, и мне было так страшно, как никогда, словно хотя я мог и не жить как раб, но все же знал, что рано или поздно и мне придется узнать такую жизнь, которой я не хочу, быть не в силах идти туда, куда бы я пожелал, и это чувство было достаточно сильным, чтобы повергнуть меня в дрожь, от его силы темнело в глазах. Затем пришло ощущение, что я попеременно живу то в свете солнца, то во мраке, короткими промежутками, судорожно, будто я мигал. Притом что мои глаза оставались широко раскрытыми. Я видел одновременно два существования: себя в шестилетнем возрасте, обливающегося слезами, и себя в темноте, плачущего от стыда, в то время как я поедал петуха Мененхетета, и слезы были столь обильными, что из моих ноздрей изливались две реки прямо на чудо огромного члена старика. Да, в шесть лет я увидел себя униженным в Стране Мертвых в возрасте двадцати одного года, а потом Хатфертити подхватила меня, и тряхнула, и сдавила мне горло в объятии, и убрала меня с глаз Фараона.

ЧЕТЫРЕ

Мать несла меня так, что я мог чувствовать ее ярость. Мой живот лежал на ее плече, а голова свисала ниже ее груди. При каждом шаге земля поднималась мне навстречу, а затем опадала, словно я раскачивался вниз головой. Но я был настолько ошпарен страхом, что чувствовал себя точно маленький зверек, которого только что окунули в кипяток и жизнь которого с воплями покидает его, по мере того как сваривается его плоть. Когда мы остановились и она поставила меня на ноги, я на мгновение подумал, что умер — мы стояли в комнате столь прекрасной, что я сперва не мог понять, где мы: в доме, в саду или в пруду.

Меня окружали деревья. Они были нарисованы на каждой стене. Я стоял на полу из водянистой болотной травы, золотой болотной травы, и между ее нарисованными стеблями плавали нарисованные рыбы. Вверху, с нарисованного вечернего неба, сияли звезды, и в красном отсвете западной стены садилось солнце так же, как оно зашло прошлой ночью к западу от крыши дома моего прадеда, только теперь это происходило в виду Пирамид, и в этом свете они были красными, как мякоть граната, и располагались на нарисованном плато Гиза, между двух из четырех золотых деревьев, поддерживавших углы этой комнаты. Голуби и бабочки парили во влажном горячем воздухе, чибисы и зеленые чижи влетали и вылетали из рогов волов в болотных тростниках на стене; у моих ног распускались водяные лилии, а голубой лотос почти скрывал крысу, ворующую яйца крокодила. Посреди своих рыданий я стал смеяться — меня развеселило выражение крокодильей морды.

Теперь моя мать привлекла меня к себе и попросила посмотреть на нее, но я глядел на вырезанную из слоновой кости ножку кровати, на которой она сидела. Ножка эта напоминала ногу и копыто буйвола, или походила бы на них, если бы копыто не оставалось на полированном полу, вместо того чтобы погрузиться в него, хотя, продолжая рассматривать его, я заметил, что слой лака на поверхности нарисованной воды был таким толстым, что я мог видеть в нем свое отражение и отражение своей матери и, таким образом, даже и свет на воде.

37
{"b":"122648","o":1}