«Нет, мне он нравился. Он был моим маленьким братом, и я обожала его». Воспоминание естественным образом выскользнуло из ее головы и совершенно естественно проникло в мою, и я узнал, что она соблазнила моего отца, когда тому было шесть лет, а ей восемь. Однако, будто вновь почувствовав эту мою способность проникать в мысли других, моя мать сразу закрыла свое сознание — я почти мог видеть, как оно закрылось, — и все то, что я смог узнать дальше, не содержало больше вообще никаких мыслей, точнее, никаких, которые я мог проследить.
Однако это отчетливое видение обнаженного ребенка, который станет моей матерью, обнимающего обнаженное тело ребенка, который еще не стал моим отцом, оставило след на воспоминании о моей матери и Мененхетете прошлой ночью, и я впервые понял, отчего мы говорим о двух домах сознания. Но такая мысль была слишком велика для моего ума, и я скоро перестал ломать над ней голову и почувствовал приятную расслабленность, ласкающее ощущение удовольствия во всех своих членах, будто что-то ценное ускользнуло от меня, но должно было вскоре вернуться. Тогда я понял, что хочу отдохнуть в окружении этих разрисованных стен, в воздухе, исполненном ожидания, где дыхание вечера навсегда окрашено в цвета розы.
«Теперь мы можем вернуться?» — спросила мать.
«Ты иди, — сказал я. — А мне хочется поспать в этой комнате, где ты играла, когда была маленькой». События, никогда не происходившие на моих глазах, возникали вокруг меня, будто воспоминания, словно птицы из далеких краев могли вдруг опуститься в твое собственное гнездо. Я подумал о чуде губ Эясеяб на Сладком Пальчике, и облака медового чувства вновь возникли во мне.
«Хорошо, — сказала моя мать. — Я оставлю тебя здесь. Но ты не должен нигде бродить. Я буду с Фараоном и твоим прадедом там, где ты увидел слишком много в глазах собаки. — Она вздрогнула от воспоминания. — Как только ты устанешь от одиночества, я хочу, чтобы ты посидел с нами и внимательно послушал, что Он говорит на Своих приемах. Там рассматриваются многие вопросы управления нашим царством. — Она вздохнула. — Он выслушивает доклады о самых скучных и сложных делах и иногда разрешает их, хотя Он, мой милый, не из особо земных душ». Я заметил, что она говорит о Нем, будто, по крайней мере в этот день, состоит с Ним в браке, и вспомнил, как она сказала прадеду: «Что, если только один из нас возвратится с тем, чего хочет?» Теперь же, выходя, она улыбнулась мне ослепительной улыбкой, необычайно щедро одарив меня на прощанье теплом, и я остался один, вполне довольный, и лег на ложе с ножками из слоновой кости, походившими на ноги и копыта буйвола, а тем временем розовые тона вечера так ни разу и не изменились на протяжении всего дня. Через некоторое время я ощутил себя не во сне, а на плаву в том месте, где пребываешь столь близко ко сну, что два дома сознания, точно две лодки, ускользают одна от другой по глади вод. Тогда я понял, сколь многое из моего бытия может не принадлежать мне, однако не испытал никакой горечи, совершенно ничего такого, что заставило бы меня почему-то усомниться в том, что я на самом деле шестилетний ребенок. Да, я ощутил это с такой уверенностью, что почувствовал себя счастливым и заснул. Или, позвольте мне выразиться иначе, я перестал осознавать, где блуждаю. Мои лодки относило одну от другой, а я лежал там, в разрисованной комнате, погруженный в обман этого долгого вечера.
ПЯТЬ
Я пробудился в спокойствии столь глубоком, что мог бы представить себе птиц на гранитных ступенях причала перед Двумя Вратами и даже почувствовать, как одно цветное перышко нежно трепещет над другим там, вдали, за тремя огромными дворами, отделявшими меня от реки. Затем ко мне пришло совершенно необычное ощущение, которое, однако, не таило в себе опасности и не явилось для меня неожиданностью. А чувствовал я буквально следующее: тогда как моя мать сказала мне, чтобы я не бродил по Дворцу, я был способен, подобно двум разным людям, идти в двух разных направлениях. С одной стороны, мое сознание, совершенно очевидно, стремилось вообще покинуть Дворец и следовать за нашим гребцом Дробителем-Костей, который шел в пивную через торговую площадь Мемфиса, а с другой — в то же самое время я сидел в присутствии Фараона и слушал, как Он разбирает дела правления нашим царством. При этом мое тело даже не пошевельнулось. Я слушался матери и не сходил с кровати. Все это происходило в какой-то путанице чувств столь же приятной, как то ощущение, что люди старше меня находят, должно быть, в вине. Так я отправился в сознание гребца, которого мы называли Сеткесу, а он жил среди всей той ярости, что пребывала в его имени, звук которого для уха был схож с его значением. Мы звали его Дробителем-Костей, но это было приличное прозвище; настоящее же было Кость-в-Заднице — по словам других гребцов, он обладал членом таких размеров, который мог стереть в порошок кости таза.
Не знаю, почему я за ним последовал, но я жил ближе к нему, чем если бы сидел с ним рядом, у меня было ощущение, что я знаю его мысли, не во всех подробностях — я не мог слышать, как слова проходят через его голову, а может, некоторые и услышал, — но был способен ощущать гнев в его груди, грубой, как легкие льва, а кислота в его желудке разъедала мой желудок. Мне казалось, будто меня завернули в тряпку, пропитанную застарелыми плевками и блевотиной, а красные муравьи ползают по моей коже. Однако все эти ощущения могли быть просто потрясением, вызванным тем, что я осмелился настолько приблизиться к нему. Потом я почувствовал усталость, жестокую боль в каждом моем нерве, более мучительную и, несомненно, более тяжелую, чем изнеможение, какое я испытывал когда-либо раньше, и услышал, как Дробитель-Костей рычит людям, которые пили пиво рядом с ним: «Продержал он нас без сна на ногах — всю ночь готовили ему лодку, а сегодня тянули на веслах».
«Нет, не тянули, — возразил человек, в чьей руке покачивался кувшин с душистым пивом, запах которого был одновременно кислым, горьким и слишком сладким от добавок. — Вы же сегодня сплавлялись по реке».
«По реке не сплавляются, парень, только не в его лодке. Каждое завихрение течения представляет опасность».
«Просто сплавлялись», — сказал человек с душистым пивом.
«Убери свой гнилой глаз от моего лица», — сказал ему Дробитель-Костей. У говорившего, который был таких же размеров, как и Дробитель-Костей, имелся только один глаз, и тот полный гноя и воспаленный. Однако оглянувшись вокруг, даже в тусклом свете этой грязной пивной, где не было окон, а единственным проемом являлась дверь, я мог сосчитать лица, и большинство их было одноглазыми — быть может, пятнадцать из двадцати. Не знаю, видел ли я когда-нибудь так много одноглазых. Среди наших слуг и, конечно же, среди слуг Фараона, полуслепого мужчину или женщину держали лишь в том случае, если это был старый и преданный человек — кому хотелось каждый день смотреть на сморщенную глазницу? А здесь у меня возникло чувство, будто весь песок нашей пустыни, весь навоз наших животных, не говоря уже о безжалостном слепящем блеске солнечных лучей, ранили веки этих людей с самого первого часа их рождения. Мне было неприятно смотреть на пьяного, лежавшего ничком в углу пивной, его лоб утопал во всей застарелой дряни из хлебных объедков, прогнившего лука, пролитого пива и вина, плевков, блевотины и даже отбросов в том месте, где пивная лужа, проникнув глубоко внутрь, размочила земляной пол.
«Сплавляться — значит сплавляться», — сказал человек с гноящимся глазом.
«Только раскрой еще раз свой рот, — рявкнул ему Дробитель-Костей, — и я воткну тебе палец в другой глаз». Я находился достаточно близко, чтобы ощутить удовольствие в его мыслях — вся усталость у него прошла. Он дышал радостной яростью, наполнявшей его голову красным светом. Бордовая кайма глаза перед ним стала бледной, а затем алой, как кровь, а кожа того человека меняла цвет от темной до белесой, как рыбье брюхо, а затем снова стала темной, как ярость Дробителя-Костей (менялся не цвет кожи, но образы в его голове). Он смотрел на губы другого пьяницы — если бы тот сказал хоть одно слово, Дробитель-Костей набросился бы на него. Он уже чувствовал, как его палец выдавливает глаз пропойцы. Тот выскочил бы из глазницы, как мякоть персика, выдавленная из кожуры.