Теперь снова стало заметно, как Советники принялись перешептываться. Битва при Кадете, самая величайшая из всех битв, на самом деле произошла сто пятьдесят лет назад, в начале правления Рамсеса Второго, и этот Фараон носил Свою Двойную Корону на протяжении шестидесяти пяти лет, до Мернептаха, за которым последовали Аменмесес, Сиптах, Сети Второй и, на несколько лет, Сирийский узурпатор; мне передавались мысли Птахнемхотепа, который развлекался, наблюдая, как Его Советники подсчитывают: да, были Сетнахт, Рамсес Третий, Рамсес Четвертый, Рамсес Пятый, Рамсес Шестой, Рамсес Седьмой, Рамсес Восьмой и Сам Птахнемхотеп, наш Рамсес Девятый, всего тринадцать Фараонов за те сто пятьдесят лет, что прошли со времени Битвы при Кадете.
Советники подняли свои лбы и приветствовали Мененхетета. «Хорошо, — сказал Себе Птахнемхотеп, — теперь они раздумывают, сделаю ли Я его своим Визирем вместо Хемуша».
Он едва успел закончить эту мысль, как меня вернули ко мне самому на мое ложе в окрашенной в цвет розы комнате. Хатфертити гладила меня по щеке. «Пойдем, — сказала она, — пора возвращаться во внутренний дворик. — Она улыбнулась. — Я хочу, чтобы ты увидел тот благоговейный страх, с которым они смотрят на твоего прадеда».
«Я не знал, — сказал я из тенет того сна, что был как целая жизнь, нет, две жизни или, может, три, если считать и мою? — я не знал, что Мененхетет родился сто восемьдесят лет назад».
Чтобы убедиться, что она не ослышалась, Хатфертити посмотрела на меня. Затем она с почтением коснулась моего лба. «Пойдем, — сказала она, когда вновь овладела своим голосом. — Думаю, пришло время сказать тебе еще немного правды. Видишь ли, возможно, твой прадед рождался четыре раза».
ШЕСТЬ
Когда я не нашелся, что на это ответить, она мягко улыбнулась. «Не бойся, — сказала она, — твоя мудрость та же, что у пятнадцатилетнего мальчика, а иногда ты понимаешь такое, что не способен постичь взрослый, но все это наводит меня на мысль, что ты наделен этими силами оттого, что был зачат во время великого события. —
Она замолчала, словно звуки таких слов могли потревожить спокойствие воздуха, а затем добавила: — Скажем, почти великого события».
«Почти?» — спросил я.
«Поскольку оно не совсем произошло».
Говоря это, она нарисовала кончиками пальцев круг у меня на лбу, и я увидел, как в сердцевине ее мыслей появилось лицо Мененхетета, черты которого были искажены так, что походили на тряпку, из которой выжата последняя капля влаги — облик моего прадеда был устрашающим, но я знал, что она имеет в виду. В день моего зачатия Мененхетет был близок к смерти.
Однако она заговорила о другом. «Мне было известно, — сказала она, — что иногда ты проникаешь в сознание тех, кто находится с тобой, но я не знала, что ты можешь слышать голоса из другого покоя».
«Я не мог до этого часа», — сказал я.
«После того, как я оставила тебя здесь?»
«Да, — сказал я, — мне кажется, это из-за комнаты. Потому что… — я сам не понял, почему добавил: — Из-за того, что эта комната такая чудесная», — но затем я стал понимать, что имел в виду под этими словами; собственно, я начал осознавать, что могу осмыслить то, что узнаю, только в тот момент, когда мой голос произнесет слова вслух. Ибо тогда я мог чувствовать изменение, которое произвел мой голос в пространстве предо мною, и таким образом и судить об истинности или ошибочности того, что только что было сказано. Итак, я узнал, что красота этой комнаты сообщала ей свойства, сходные с прекрасным натянутым луком, отчего мои мысли и отлетели столь далеко.
«Да, вероятно, пришло время, — сказала моя мать, — поведать тебе тайны, которые я хотела сохранить до тех пор, пока ты не станешь старше. Однако если ты можешь слышать других на таком расстоянии, как я могу надеяться спрятать свои мысли? Я не в состоянии это сделать».
«Ты можешь, — сказал я. — Иногда ты предпочитаешь поступать именно так».
«И мне это дорого стоит, — пробормотала моя мать и поднесла кончики пальцев к глазам столь очаровательным жестом, что мы оба рассмеялись, так как знали о возникшем перед ней образе морщин, которые появятся в уголках ее глаз, если она постарается выжать из моего сознания свои мысли. — Ах ты прелесть!» — прошептала она и поцеловала меня — осторожно, чтобы не стереть с губ краску. Ее рот был сладок и ароматен, как горячий воздух, в котором слышится сонное жужжание пчел; возможно, я слишком быстро пробудился от моего странного сна, но прикосновение ее губ погрузило меня в томительное оцепенение. Затем я ощутил виток, некий шелковый и сладостный поворот под моим пупком, и я уже жил в памяти моей матери о том дне и ночи, когда Мененхетет, а затем мой отец любили ее. Да, оба мужчины, именно в этой комнате, один — на протяжении всей второй половины дня (несмотря на то что стены были окрашены в красный цвет вечера), а другой — в тех же стенах приглушенных красных тонов позже, при свете свечи, и, хотя полные губы Эясеяб на Сладком Пальчике оставили много намеков на грядущие часы чувственных наслаждений, все же, как бы я мог представить то, что происходило в роскошной постели Хатфертити, если бы меня не воспламенил сладкий поцелуй медового рта моей матери? Так я узнал, что день моего зачатия был, должно быть, одним из самых замечательных в ее жизни. Затем, словно то томление, в которое она погрузила меня, уменьшило ее способность защищать собственные мысли, я узнал также, что в день моего зачатия, в конце того дня, Мененхетет любил мою мать способом, который использовал ранее всего три раза. Моя мать сразу же постаралась изгнать эти картины из своего сознания так же быстро, как они возникли, но я уловил смысл этого мимолетного образа, зримого для меня столь же ясно, как белизна стебля у корня травы, выдернутой из земли, да, столь же близко знакомого моему уху, как свистящий звук, издаваемый стеблем, безвозвратно покидающим свою жизнь в земле, первый блик света на белом корне, словно удар ножа в бок — так же мгновенна боль травы, так и я проник в самый сокровенный секрет моего семейства. Ибо сознание моей матери раскрыло его без единого слова, хотя, конечно, ее губы дрожали, когда эти признания изливались из ее сознания. Я узнал — в одно мгновение! — что мой прадед обладал способностью избегать смерти способом, возможно, недоступным никому другому. Потому что во время объятий он умел перенести свое сердце через последний гребень и, умирая, вдохнуть свою последнюю мысль во чрево женщины, начав таким образом новую жизнь, действительное продолжение себя; его тело умирало, но не память о его жизни. Вскоре после рождения он начинал проявлять поразительные способности. Поэтому я понял, отчего моя мать более не могла скрывать от меня это знание. Я тоже обнаружил эти способности!
Какое смятение произвела во мне эта исповедь! Я чувствовал себя так, будто на молнии ужаса одним махом перепрыгнул через всю протяженность одной жизни — в другую. Какой водоворот замешательства! Когда Хатфертити, посредством этих скованных доселе образов, стала открывать, как любил ее в тот час Мененхетет, пена и беспорядок ее сознания устремились, подобно бурному прибою, в мое сознание, и мысли мои не знали, как оставаться на плаву посреди этого ревущего в ней водоворота. Да и что я мог знать о том, как любят!
Разумеется, я попал в водоворот двух смятений — одно охватило меня самого, а второе — переживала моя мать, она колебалась, говорить ли мне еще больше; я же пытался осмыслить то, что мне только что сказали. Ибо если Мененхетет мог умереть, но при этом стать собой еще раз, то, размышлял я, значит ли это, что я — если так можно сказать — его, Мененхетета Первого, пятое явление? Или я должен был стать Мененхететом Вторым, его настоящим сыном, а не продолжением его самого? И должна ли в обоих случаях перейти ко мне его способность стать отцом самому себе?
В моем сердце открылась беспредельность: мне было дано взглянуть на скрытые во мне притязания более яростные, нежели языки пламени горящего масла. И тогда я понял горе, от которого я заплакал, когда заглянул в глаза собаки. Ибо Тет-тут, должно быть, увидел меня умершим в двадцать один год. Затем я подумал о своем несчастном Ка у стены, в центре Великой Пирамиды — той самой Пирамиды, которую сейчас я мог видеть нарисованной на розовой стене этой комнаты! — кто тот молодой человек, стоящий там на коленях, чей рот открыт силе чужой воли? В сумятице этих мыслей я посмотрел на свою мать. Почему Мененхетет не вошел в свою смерть в тот момент, когда был готов к этому?