Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А пока как я любил мой нежный, молодой росток, мое дыхание прохлады Нила. В этой хижине в Эшуранибе я провел с Ренпурепет многие годы, и не слишком отчаивался, поскольку со временем она стала в этих занятиях почти столь же искусной, как тайная блудница Царя Кадеша. Могу сказать, что на протяжении всей своей первой жизни я ни с кем не чувствовал такой умиротворенности, как с ней, но какой жестокой была плата, ибо каждый день на солнцепеке — поднимался камень, падал камень, дробился кварц, и по наклонным плитам стекала вода, отмывая золото от грязи. Больше золота! Избиения продолжались, крики оглашали ночь. Случалось посреди моего отчаяния я был близок к решимости пойти на ужасный риск, воспользовавшись дарами, полученными от Нефеш-Бешера, и думал о том, чтобы умереть и родиться вновь. Однако каким наказанием было бы родиться в таком месте! И все же однажды я почти испустил дух перед тем, как вернулся обратно, и был зачат ребенок. Когда девять месяцев спустя я увидел лицо девочки, я полюбил ее, а когда она умерла, я горевал о ней, как об утраченной части собственного тела, но я также узнал, что не смогу остаться в Эшуранибе навсегда.

Затем встал вопрос — возьму ли я с собой Ренпурепет. Лицом к лицу я встретился с холодом собственного сердца. Насколько дорога будет мне эта женщина, если я вернусь в Фивы? Она не годилась в жены Конюшему Фараона или, лучше, Полководцу, которым я твердо намеревался стать более чем когда-либо после всех этих потерянных лет. Потом — не знаю, была ли тому причиной тоска по нашей умершей дочери или ужас от холода, что почувствовала она в моем сердце, но моя единственная настоящая жена Ренпурепет тоже умерла от страшной лихорадки. Я не мог себе представить, что буду так горевать о ней. „Никто, — сказала она мне перед концом, — никогда не будет так близок тебе".

Не могу сказать, как долго я смог бы выжить там в одиночестве, но одним жарким днем я был освобожден из моего плена — четырнадцать лет спустя после прибытия в Эшураниб, и это число отдавалось в моей памяти до конца дней моей первой жизни. Оно бьио равно количеству частей тела Осириса. Поэтому в час своего освобождения я задумался: кого же следует мне считать своим подлинным Богом — Амона или Осириса? И вопрос этот не оставлял меня всю первую жизнь. Однако более пьянящим, чем изумление перед числом тех четырнадцати лет, бьио появление прибывшего отряда воинов. С ними был колесничий. Моя замена. Он передал мне папирус с приказом о возвращении».

«Итак, Царь простил тебя?» Мененхетет кивнул.

«От Моего предка, Великого Рамсеса, Я был склонен ожидать, — сказал наш Фараон, — что Он никогда не забудет и никогда не простит».

«Он никогда не забывал, но настал год, когда Ему понадобилась моя помощь».

«Можешь ли ты на самом деле утверждать, что это был именно такой год?»

«Нет, — признался мой прадед, — это было не так».

Моя мать обнаружила брешь в самообладании моего прадеда. Через ее сознание я вошел в его мысли, и они были исполнены стыда. Он мог говорить о том, как ел мясо мертвеца, но не признаться в своем низком поступке. Успокоившись, он сидел на своем месте.

«Ты купил себе путь из Эшураниба, — сказала моя мать. — Ты ничем не лучше Фетхфути».

ТРИНАДЦАТЬ

При упоминании имени его отца, мой отец вскрикнул, а глаза Мененхетета блеснули, и этот блеск напомнил мне однажды подмеченный мною свет на лице купца в решающий момент торга.

«Да, — сказал он, — я купил себе путь из Эшураниба. Но не могу похвастать, что оказался таким умным, просто после четырнадцати лет я смог отложить достаточно золота, чтобы переправить значительную сумму для одного военачальника в Фивах. Взамен мое имя внесли в список колесничих, направляемых в распоряжение Царского Двора».

Птахнемхотеп спросил: «Как много из тех военачальников, что проводят учения в Моем внешнем дворе, получили продвижение в результате подобных подношений?»

Мененхетет не отвел взгляда. «Главное, что они хорошо управляют лошадьми. Единственное лекарство от несправедливости — другая несправедливость, совершенная для исправления первой — и пусть река смоет дурную кровь».

Мой отец кивнул, как будто это последнее замечание было основой всей мудрости.

«На посту Визиря, — сказал Птахнемхотеп, — твоя способность взять наши мелкие недостатки и вернуть их нам в качестве достоинств явится не самым последним из твоих ценных качеств».

«Теперь это выглядит именно так, — согласился мой прадед, — однако могу сказать Тебе, Божественные-Два-Дома, что в то время это было нелегко. После того как я заплатил, мне пришлось ждать год. Тем временем, поскольку я ничего не сказал Ренпурепет, я стал раздумывать: в состоянии ли я ее покинуть, а после того, как она умерла, я вспомнил о руках хеттов, что мы собрали при Кадеше, и ужаснулся при мысли, что к этой куче вскоре может быть добавлена и моя собственная рука. Помня те необычайные города, которые видел Хер-Ра за его последней едой, я решил, что самое ужасное наказание — потерять свои руки, ибо это равносильно одиночеству. Без рук нельзя знать мысли других. Мы остаемся лишь наедине со своими мыслями. Не спрашивайте меня, отчего так происходит, просто я знаю это. Чтобы удостовериться, что моя уловка удалась, я вновь и вновь смотрел на папирус, присланный мне из Фив. В нем говорилось о моем „рвении в охране золота Фараона ото всех, кто попытался бы его украсть". Что ж, я изо всех сил старался поверить в это».

«Я должен оставить тебя Повелителю Осирису», — рассмеялся Птахнемхотеп.

Мененхетет легко коснулся головой пола. «Добрый и Великий Бог, — сказал он, — в те дни я много размышлял над природой достойного поведения. Поскольку тот папирус, купленный на украденное золото, свидетельствовал о моей честности, я стал понимать, что человек, который лжет, может чувствовать себя столь же удобно, как и говорящий правду, в том случае, если он будет лгать и дальше. Ибо тогда никто не сможет его уличить. В жизни такой человек так же верен своей правде, как и человек честный. Подумайте над этим. Честный человек становится несчастен, как только начинает лгать. Поскольку тогда он должен помнить правду, а также ложь, которую он сказал. Так же скверно чувствует себя и лжец, коль скоро он говорит честным голосом.

Я говорю так оттого, что Рамсес Второй, как я узнал вскоре по возвращении в Фивы, стал лжецом. Прости меня, но сегодня Ночь Свиньи. Я обнаружил, что всем известен, и по самой неприятной из причин. Мое имя красовалось на каждой стене нового храма. И смею утверждать, что за те годы, что я отсутствовал, было построено много храмов. Усермаатра постоянно воздвигал себе какой-то памятник — то большой, то маленький. У каждого поворота реки обязательно стояла Его статуя, а в каждой роще — памятные столбы. И уж непременно в каждом храме была запись о Битве при

Кадете, и там был я со своим именем на стене, неизменно восклицающий: „О, мой Повелитель, мы пропали, нам надо спасаться бегством!", и я тряс головой каждый раз, когда видел эти слова, как будто это могло стереть священные знаки. „Иди, Менни, — всегда отвечал Он, — Я буду сражаться один". Даже имя мое было написано неправильно. Теперь я научился узнавать на папирусе МН, и вот обнаружил врезанное в камень МНН. Я был все еще невежественен. Я не мог представить, как на храмовой стене может появиться хоть какая-то ошибка. Тогда я не знал того, что узнал в своей второй жизни, — что писцы знают меньше жрецов, но все они всегда готовы сделать запись на камне. Я не понимал, что гляжу на грубую ошибку. Я отшатнулся от этих слов, словно храмовая стена могла упасть на меня. Я вспомнил обо всех молитвах, которые возносил великим и малым Богам, десятку сотен таких Богов, и я обращался к Ним, запечатляя в своем сердце неверные священные знаки. „МН молит Тебя", — произносил я там, где следовало бы употребить МНН.

Если меня так сильно тревожило неправильное написание моего имени, представьте теперь, какое смущение вызывало во мне содержание написанного на камне. Может, это и не было ложью. Должно быть, я что-то говорил в сражении, о чем не помнил. Однако в том же храме, на другой стене, словно правда была ничем не лучше стены, на которой она записана, я прочел слово за словом: „И вот Его Величество поспешил к Своим лошадям и рванулся вперед — Он один". Той ночью я просыпался в лихорадке, и стена давила мне на грудь. Неужели Фараон был Один в колеснице в течение всей Битвы при Кадеше? Мне понадобились годы, чтобы понять, что для Него — Он был Один. Он был Богом. Я же не более чем деревом Его Колесницы.

107
{"b":"122648","o":1}