Лишь один из наших лодочников, которого мы звали Вонючее Тело, стоял на носу с длинным шестом, которым он отпихивал бревна, а Повернутая-назад-Голова — у руля (этого звали еще Пожиратель-Теней, потому что, когда бы мы ни плыли на юг вверх по течению, румпель всегда был в тени парусов). Но теперь нас несло вниз, в самый центр господствующего морского ветра, дующего вверх из Дельты — достаточно сильного, чтобы гнать нас вверх против течения безо всяких весел. И все же сегодня мы плыли вниз спокойно и лениво, Неха-Хау на корме, а Унем-Хаибит, Пожиратель-Теней — у руля, в то время как остальная команда — Дробитель-Костей, Белые-Зубы, Пожиратель-Крови и Тот-с-Носом, с огромным носом, — нежилась на бортах судна: для них это был легкий день.
Я думал о том, что, когда лодочники отдыхают, их лица уродливы. Однако, если им приходилось грести вверх, против течения, в самое неблагоприятное время (когда вода в реке прибывала и они трудились слишком тяжко, чтобы петь согласно), тогда звук их дыхания начинал походить на отчаянное рыдание, а на их лицах появлялось выражение, напоминавшее несущихся обезумевших лошадей, и они выражали такую силу чувств, столь мучительные усилия, что уже не могли быть совершенно уродливыми. Однако на суше их лица обычно казались распухшими. Никто не знал, отчего речники, попадая на берег, дрались больше, чем любой другой рабочий люд в Мемфисе — разве что они пили пива больше других, но так оно и было. У большинства из них лица выглядели так, будто их щеки жевал лев. А кроме этого был еще и кнут. Он постоянно добавлял новые шрамы к старым отметинам на их плечах. Временами он перехлестывал их шеи и доставал до лица. В результате половина речников была слепа на один глаз. (Ослепшие на оба глаза, переходили на другую работу.)
Сет-Кесу — отнюдь не зря прозванный Дробителем-Костей — был как раз тем, кто использовал кнут. При сильных ветрах иногда за его рукоятку брался мой прадед. Он мог заставить кончик кнута плясать, обвивать туловище человека и щелкать по пупку или, если гребец останавливался, чтобы почесаться, хлестнуть его в подмышку с такой точностью, что оттуда вылетало несколько волосков. К несчастью, у них была серьезная причина чесаться. Где было найти гребцов, у которых не было бы вшей?
Это чрезвычайно тревожило мою мать. К нательным насекомым она чувствовала такое отвращение, что могла лишиться самообладания при одном упоминании о них. И хотя вряд ли подобное отношение было необычным для молодых дам Мемфиса (поскольку многие из них из страха завшиветь брили себе головы и надевали парики при каждом выходе на люди), моя мать гордилась своими волосами. Исполненные жизни, ее темные волосы ниспадали волной, извиваясь с грациозностью змеи. Поэтому она предпочла оставить их длинными и жить в страхе перед волосяными вшами. Прошлой ночью как раз произошел разговор, затронувший этот предмет. Однако теперь, когда я стал припоминать те события, мне стало также ясным, отчего сейчас ко Дворцу Фараона мы не шли вверх, а скорее плыли вниз по течению. Моя мать, мой отец и я провели прошлую ночь с Мененхететом, жившим в верховьях реки, к югу от Мемфиса, в большом трехэтажном доме — сто шагов в ширину, столько же в глубину. Говорили, что у него пятьдесят комнат, и я зная, что на крыше его дома есть сад с навесами из парусины, и по вечерам, когда солнце заполняло реку несметным множеством танцующих красных рыбок, оттуда открывался захватывающий вид, а пустыня на востоке окрашивалась в цвета индиго, тогда как на западе, когда солнце опускалось за холмы, горы из песчаника становились алыми, и карминными, и оранжевыми, и пылающими золотом, подобно кроваво-красному огню в печи.
В тот момент прадед заговорил со мной — редкий случай. Я привык к тому, что родственники и слуги признавали во мне необычного ребенка, я даже сейчас смог ощутить то сладкое чувство неподдельного благоговения, которое я обычно вызывал в мужчинах и женщинах, с которыми я говорил, поскольку они всегда восхищались тем, каким взрослым я был для моих шести лет. Однако Мененхетет никогда не проявлял ко мне никакого интереса. Теперь же он положил мне руку на пояс и повлек вперед.
«Ты смотрел когда-нибудь на краски в баночках писцов?»
Я кивнул: «Они красные и черные. — Увидев свет в его глазах, я добавил: — Они похожи на небо вечером и небо ночью».
«Верно, — сказал он. — Это одна из причин, почему они черные и красные. Можешь ли ты назвать мне другую?»
«Наши пустыни красные, но, после того как спадет паводок, лучшая земля — черная».
«Отлично. Можешь ли предложить еще одно объяснение?»
«Больше ничего не приходит в голову».
Он вынул маленький нож, украшенный драгоценными камнями, и приложил его острие к моему пальцу. Выступила капелька крови. Я бы вскрикнул, но что-то в выражении его лица остановило меня. «Это первый цвет, который нужно запомнить, — сказал он мне, — подобно тому, как последний — черный». Больше он ничего не сказал, а потрепал меня по плечу и отошел, но позже я услышал, как, говоря о разных пустяках с Хатфертити, он упомянул мое имя. По низкому чувственному смеху моей матери я заключил, что он сказал добрые слова. Она всегда получала плотское удовольствие, когда обо мне отзывались хорошо, словно восхищались ее телом, и, если я попадался ей на глаза, от нее исходил мускусный запах сердечности. Под этим любящим взглядом мое тело, казалось, купается в цветах. Я научился копить эту любовь, словно это было дыхание благовоний, с помощью которых можно было вызвать приятные воспоминания. В детстве для меня не было ничего приятнее этой силы памяти. Закрепленный в моей памяти тем удовольствием, которое моя мать получала, глядя на меня, каждый вид, который я вспоминал, возникал во всем своем блеске. И засыпая на закате, я мог смотреть на красные холмы на другом берегу реки и мечтать о чудесах пустыни и серебряных водах оазиса.
Этой ночью, так как ветра почти не было, по углам крыши были зажжены факелы и около каждого из них стоял слуга с сосудом воды. Так мой прадед наслаждался светом огня, невзирая на постоянно присутствовавшую опасность того, что слуга мог уснуть, а ветер внезапно подняться. Каждые несколько лет какой-нибудь большой деревянный дом сгорал именно таким образом. Поэтому факелы были роскошью: чтобы сторожить их огонь, нужны были надежные слуги. Хотя, конечно, факелы давали свет гораздо более волнующий, чем наши свечи.
У одного из этих факелов танцевала женщина. Медленные, плавные движения ее тела напоминали сладострастную волну волос Хатфертити, а на систре с поющими струнами играл карлик, на котором ничего не было надето, кроме золотого мешочка на чреслах и нескольких браслетов на чахлых мышцах предплечий. Он играл с одержимостью крошечного человечка, и ее бедра извивались в такт производимым им звукам.
На самом деле небольшой оркестр Мененхетета своим появлением вызвал оживление среди гостей. Арфист, цимбалист, волынщик и барабанщик — все они были карликами ростом не выше меня, и все — чрезвычайно искусными музыкантами, кроме одного — того, кто играл на арфе, поскольку его руки были слишком короткими, и более длинные переборы таили для него опасность.
Будучи потомками пленников, захваченных во время давних войн с царями Арвада [23] и Эгерата, они все еще продолжали говорить на незнакомых нам языках, и их голоса, как и их маленькие лица, вызывали бурное одобрение, что бы они ни исполняли. Все это воспринималось гостями Мененхетета с преувеличенным вниманием, то были жрецы из лучших храмов и судьи, богатые торговцы и местная знать, люди, занимавшие прочное положение в южных землях неподалеку от Мемфиса — конечно же, люди преуспевающие, однако не настолько, чтобы не чувствовать себя польщенными приглашением в дом моего прадеда и удостоенными еще и такой чести, как посещение его сада на крыше, хотя в ту ночь я услышал разочарование в некоторых замечаниях, поскольку самые представительные из гостей были не столь знамениты, как ожидали, и лишь один мой отец был высокопоставленным царедворцем.