Более того, все годы моей жизни, вплоть до того часа, предстали предо мной, и я мог размышлять о них. — Мой прадед выглядел печальным. — Ах, — сказал он со вздохом, — крошечных пташек надо расшевелить», — и махнул рукой у ближайшей к нему клетки.
Светлячки продолжали дремать. За тонкой, прозрачной тканью я едва различал их движение.
Мой прадед умолк, и мы сидели в молчании. В ту ночь я так часто слушал его голос, что мне больше не нужно было его слышать. Я был в состоянии живо представить все, о чем он говорил. И действительно, то, что он мог рассказать, предстало предо мной отчетливее, чем его голос, иными словами, я стал видеть многие места в Садах Дома Уединенных и женщин, когда их образы являлись в его мыслях. Я словно стоял на маленьком мостике, переброшенном через один из прудов в тех Садах, и слушал, как маленькие царицы говорят друг с другом. Я мог также видеть лицо своего прадеда, каким оно было тогда (как он и говорил нам, оно действительно было суровым и с отметинами от ударов меча), но теперь мне не надо было держать глаза открытыми, так как его мысли исполнились такой силы, что я мог слышать голоса не только маленьких цариц, но и его собственный, и он звучал внутри меня, как самая толстая струна лютни.
Лежа на подушках в этом покое, я всем казался спящим, а тем временем мое тело пребывало в столь же приятном состоянии, как сам сон, и с закрытыми глазами, оставив одну щелочку под ресницами, я мог видеть так, как не способен был делать это никогда раньше Точно так же, как я удивлялся, глядя на изображения Богов на стенах многих храмов и гробниц, куда меня приводила мать, потому что такие люди никогда не попадались на улицах, где нельзя было встретить, например, никого с таким длинным птичьим клювом, как у То-та, ни Себека, Бога с челюстями крокодила, так и сейчас я понял, что порой голова одного человека может являть множество лиц. И мой прадед, пока я смотрел на него, становился по очереди теми, о ком он думал, и я оказался свидетелем его истории, словно те люди находились в этом покое, я мог бы даже ходить среди них, если бы теперешнее положение моих членов не устраивало меня больше. Похоже, эти мысли более не принадлежали моему детству в той мере, насколько они были, должно быть, мудростью, которую, я полагал, можно обрести лет в двадцать, но подобным богатством понимания я был обязан, как мне представлялось, воспоминаниям моего прадеда о прошлых мечтах, которые проходили через сознание присутствующих, а уж потом доплывали до меня. Таким образом, крытый внутренний дворик Фараона вскоре превратился в множество комнат, и ни одна его часть не была какой-то определенной величины. Там, где прежде я видел диван, теперь была дорога, а арка между двумя колоннами стала походить на огромные двери, которые увидел Мененхетет при входе в Дом Уединенных. Я даже заметил двух каменных львов по обеим сторонам Ворот Утра и Вечера и знал (эти Сады Уединенных предстали мне столь же великолепными, как и Мененхетету впервые дни его пребывания там), что эти львы были подарком Фараону из места, расположенного ниже по течению реки и называемого Городом Львов. И меня провели мимо этих зверей из отполированного белого камня, и я вошел в Сады. Я даже смог разглядеть прекрасные тела четырех черных евнухов в золотых шлемах, стоявших на страже у ворот. Зубы у них были такими же белыми, как полотняные одежды Фараона.
Затем мы оказались в гареме, где было такое множество деревьев, а лужайки пестрели коврами цветов, тех, которых я мог узнать и которых я ни разу раньше не видел, что я подумал, должно быть, здесь их цветет больше, чем во всем Египте, — этих красных, и оранжевых, и бледно-желтых, и золотых, и золотисто-зеленых, и цветов многих оттенков фиолетового, и розового, и кремового, и алого, с лепестками такими нежными, что, когда они появлялись в мыслях Мененхетета, мне казалось, что губы маленьких цариц шепчут что-то у моей щеки. Никогда раньше не видел я таких разноцветий, ни этих черно-желтых мостков с перилами из серебряных столбиков и соединяющих их золотых шестов, перекинутых через пруды, раскинувшиеся под ними. Зеленый мох покрывал берега — такой же блестящий в этом мягком свете, как изумруд. Это было самое прекрасное место, по которому я когда-либо бродил. Цветы и фруктовые деревья источали густой аромат, даже голубой лотос сладко благоухал. Поскольку обычно у него нет запаха, я не мог понять, почему я его ощущаю, покуда не увидел черных евнухов, стоявших на коленях и умащавших голубые лотосы смешанными с благовониями маслами. Они натирали этими душистыми маслами основания рожкового дерева и сикомор, даже корни финиковых пальм, чьи кроны наверху делали тень в Саду еще более глубокой. Невозможно было даже увидеть небо из-за веток и листьев низких фруктовых деревьев и увитых виноградом беседок, и эта тень возвращала воспоминания о лавандовом отсвете вечера, видимом человеку, сидящему в пещере.
Повсюду с дерева на дерево перелетали птицы и скользили над царскими пальмами. В прудах плавали утки самых разных цветов, даже бронзового оттенка с шафраново-гранатовыми крыльями, и черная лебедь с ярко-красным клювом, которую звали Кадима, тем же именем, что носила высокая черная Принцесса Кадима-из-Нубии, одна из обитательниц Садов.
Никогда я не видел столько птиц. Летая над нашими пустынями и нашей рекой, с высоты небес они, вероятно, заметили зеленый глаз этих садов и явились сюда во всем своем великолепии и смятении, оглашая все вокруг таким нестройным хором голосов, что я бы не смог услыхать Мененхетета, если бы он все еще говорил, так как все они — гуси и журавли, фламинго и пеликаны, воробьи и голуби, ласточки, соловьи и аравийские птицы (более быстрые, чем стрелы, и маленькие, как бабочки) — покрывали лужайки, болота и ветки. Здесь каждое дыхание было наполнено жужжанием, хлопаньем и барабанной дробью птичьих крыльев, и вот сила этих властных звуков переполнила мою грудь и вырвалась из нее, подобно дыханию, которое я больше уже не мог сдерживать, и тучи их взлетели в облаке крыльев, тогда как другие опустились на землю. Вверху, над пальмами, дрались другие птицы, и до нас долетал звук и этих сражений. Зимородки парили, коршуны парили, вороны кувыркались в воздухе, а тем временем внизу порхали все более мелкие птицы, и каждая полнилась посланием к другой, словно все, что еще только должно было произойти в нашем гареме и нашем городе, пребывало в этом щебете, перелетавшем от одной птицы к другой. Были часы, когда в Садах стоял такой же шум, как на базаре.
Затем, словно цветы знали, как успокоить воздух, покой, исполненный щебетом множества маленьких милых птичек, нисходил на нас, и можно было ощутить прохладу дня и услышать бормотание воды. Теперь мы могли слышать журчание ручья, чей поток подымали из Озера Газелей. Снизу, сквозь льющиеся сверху песни и споры птиц, доносился равномерный стук шадуфов, расположенных один над другим, они поднимали воду из пруда в ложе ручья, по которому она стекала в другой пруд. Этот звук, достигший моих ушей в тот поздний час ночи, показался мне таким прекрасным и ласкающим меня на всех гранях моего сна, как неспешное биение моего собственного сердца, ибо никакой звук не исполнен такого целительного покоя, как журчание воды, поднимаемой усилиями рабов. Потоки были прекрасны. Вода текла по глазированным глиняным кирпичам и драгоценным камням, вставленным в эти кирпичи. Ручей отражал цвета этих камней. Я видел воду красную, как рубин, а также фиолетовые струи и золотой водопад, там, где поток низвергался вниз, переливаясь через золотые пластины. Я видел ручьи, ложе которых было выстлано перламутром, а один грот был розовым, как заходящее солнце, хотя и находился в густой тени. У его берега, поскольку на воду не падал свет, под благоухающей сенью апельсинового дерева можно было заметить проплывающую рыбу. Ни одна из этих рыб не была больше моего пальца, и стоило мне протянуть к ним руку, как все они одновременно поворачивали — то были серебряные пескари, которые переливались в воде, подобно лунному свету. Я мог бы поклясться, что от их серебристого сияния по Саду разливалась прохлада.