Мнения эти, как обычно, были нелепыми отчасти и нелепыми вполне. Разобраться в них выпало на долю прекрасной незнакомки. Ясным и звонким голосом, напоминавшим Джерри пение птиц в старинном саду, она объяснила присяжным, что велит им справедливость.
Справедливость, по всей видимости, полностью поддержала бутылыциков. Если бы прекрасная незнакомка была любящей племянницей одного из их вице-президентов, она не могла бы более пылко выразить свою любовь.
Защитница этих честных людей заворожила всех, особенно Джерри. Мы не вправе сказать, что он следил за ее доводами, зато соглашался с любым ее словом. Даниил,[47] иначе не скажешь, говорил он, не зная и тени сомнения. Что верно для нее, верно для него. Конечно, он жалел Джонни, который был ему другом, Онапулосу — адвокатом, но ничего не попишешь, fiat justitia.[48] В конце концов хороший адвокат знает, что всех не защитишь. Словом, не колеблясь, он присоединил свой голос к остальным одиннадцати, и быстроногие вестники понесли бутылыцикам благую весть, чтобы те, на радостях, разбрасывали яркие розы, а может быть — бутылки.
Кроме гадаринских свиней,[49] запечатлевших в веках свою прыть, никто не срывается с места быстрее присяжных. Давка в дверях разлучила Джерри с прекрасной незнакомкой, однако на улице он сразу подошел к ней и для начала покашлял.
Часто бывает, что преданный поклонник, увидев вблизи предмет поклонения, разочаровывается. Это бывает; но не с Джерри. Незнакомка воззвала издали к самым глубинам его сердца, воззвала к ним и теперь, с ближней дистанции. Глаза оказались карими с золотыми искрами невиданной красоты, как он и думал.
— А, это вы! — сказала она, словно старому другу, несказанно его растрогав. — Устали?
— Да, — отвечал он. — Интересно, что делают, если на суд не придешь?
— Я думаю, сердятся.
— А в масле не варят?
— Очень может быть.
— Вообще-то масло — не хуже суда.
— Затосковали?
— Не без того.
— Бедный… Кто именно?
— Дж. Г. Ф. Уэст.
— Бедный мистер Уэст. Я думала, вам интересно, вы все время писали.
— Рисовал.
— Вы художник?
— В общем, да. Карикатурист.
— Ну, это лучше, чем голые русские княгини на тигровой шкуре.
— А кто их рисует?
— Не знаю. Моя тетя думает, что все художники. Хоть вы рисуете карикатуры!
— По мере сил.
— Как странно! Я их так люблю, а Уэста — не знаю.
— Моя подпись «Джерри».
— Вот это да! Можно попросить автограф? Я — ваша поклонница, маэстро.
С трудом обретя дар речи, он пролепетал:
— Сколько раз вы меня веселили! Видит Бог, мне это нужно.
— Почему?
— Все время улыбаюсь, сил никаких нет. Я — стюардесса.
— Зато видите интересных людей.
— Почему «зато»?
— Вы же не любите свою работу.
— Что вы, люблю! — засмеялась она, и Джерри, поразмыслив, назвал ее смех серебряным, но чутье художника побудило уподобить его звону льдинок в кружке пива. — Да, я вижу много людей. Вот был такой Донахью. Орет, зовет, а задержись — рычит, как раненая пума. Мы часто с ним летали, он орал, пока я не ответила: «Простите, я не в кедах и не в шортах». Тогда мы с ним подружились. А теперь он умер. Я даже плакала. Нет, работа у меня хорошая.
— Конечно, рождены вы адвокатом.
— Почему?
— Здорово говорите. Как это вы нас обработали! Одно слово, златоуст.
— Я любила дебаты еще в школе.
— Где вы учились?
— В Челтнеме.
— Господи! И я тоже. Конечно, не в женской, в мужской.
— Жаль, что мы не были знакомы.
— Что ж, теперь познакомились.
— Это верно.
— Не пойти ли нам в ресторан? Ах ты, забыл! Я иду с опекуном.
— У вас есть опекун? Как трогательно.
— Может, вечером?
— Я уеду к тете.
— Надолго?
— Дня на два.
— Значит, завтра не сможете?
— Нет.
— А послезавтра?
— Не знаю.
— Ну, послепослезавтра.
— А что это?
— Пятница.
— Хорошо. Где?
— В «Баррибо». Около восьми.
— Ладно, буду.
Она остановила такси, исчезла, и всякий прохожий мог бы заметить, как сияют его глаза, если бы прохожих это занимало. Теперь он видел ее не у пруда, а в конторе, где регистрируют браки, ибо такая девушка не любит этих жутких свадеб с хором и епископом. Видел он ее и в уютном гнездышке — зимой, конечно. Летом — все-таки на корте.
Видя все это, он внезапно понял, что блаженству мешает одно довольно серьезное препятствие: как ни странно, он обручен с другой.
Если бы он этого не понял, сама жизнь сообщила бы ему минутой позже — когда такси затерялось в потоке машин, он услышал свое имя и ощутил примерно то, что ощущают после удара в солнечное сплетение.
Вера Апшоу, его невеста, шла от Трафальгарской площади, и все выворачивали шею, глядя на нее. Понять их можно. Спасибо, что не свистели.
Про одних девушек говорят «ничего себе», про других — «в ней что-то есть», про третьих даже «красавица», но мало кто поражает нас наповал. К этому немногочисленному множеству принадлежала Вера, единственная дочь покойного Чарльза Апшоу и кавалерственной дамы по имени Флора Фэй.
Основания тому были. Отец резонно слыл одним из красивейших мужчин Лондона, пока не пошел пятнами от излишней тяги к шампанскому, и всякий любитель театра знает, какой сияющей прелестью искусство и природа одарили мать. Дочь не унаследовала одного — бархатного голоса. У нее он был, скажем так, резкий.
Особенно резким он стал, когда она спросила: «Кто это?» — и Джерри понял, что забыл спросить у незнакомки, как ее зовут.
— Не знаю, — честно отвечал он. — Тоже из присяжных.
— А, — бросила Вера, теряя к ней интерес. — Что у тебя за костюм? Не мог найти получше?
Джерри привык к подобным упрекам, ибо, как все художники, предпочитал удобство изяществу, а невеста надеялась сделать из него то, о чем в уже немодной песенке сказано: «Вы джентльмен иль ма-не-кен?»
— Для ресторана, — продолжала она, — можно одеться поприличней. Что ж, дело твое. Когда вы встречаетесь?
— В половине второго.
— Кто там будет?
— Только мы с дядей.
— Значит, поговорите об этих деньгах.
— Вряд ли. Скорее — о гольфе.
— Перемени тему. Такой шанс! Давно пора их вытянуть. Говорила она примерно так, как средневековая принцесса — с пажом или, точнее, с конюхом, и Джерри передернуло. Даже до судьбоносной встречи он понимал, что немного поторопился. Умно ли, думал он, разумно ли жениться на женщине, если в ней столь явно выражена та властность, которая нередко сопровождает безупречную красоту? Да, глаза у нее — как звезды, но в минуты гнева сверкают они жутковато. Минуты же эти участились, она все время сердится, в частности — на то, что он никак не вытянет деньги из своего опекуна.
Однако, подавив неприязнь, он сказал с обычной приветливостью:
— Это трудно. С дядей всерьез не поговоришь. Ты — о деньгах, а он — о коллекции. Никак не дается.
— Ты просто не стараешься.
— Стараюсь.
— Что ж, старайся больше. Пойдем отсюда, — прибавила Вера, поскольку на нее налетел еще один человек. — Выпьем по коктейлю.
Они вошли в «Савой», сели перед стойкой, и она сказала:
— Почему они вообще у него? Отец оставил их тебе. Что за чепуха с этим тридцатилетием?
— Я тебе объяснял, — ответил Джерри, который и впрямь объяснял, но ей отказала память или же, как глухой аспид, она не умела слушать. — Отец был большой транжира, завяз в долгах, а к тридцати годам изменился. Обратился, что ли? В общем, нашел жену, стал работать, разбогател — но запомнил, что до тридцати лет деньги иметь опасно.
— Чушь какая-то!
— В общем-то, да, но меня не спросили. Ждать еще три года.
— Ничего подобного.