Немного погодя я вышел из камеры, опустил шлюз и на одном дыхании поднялся по лестнице. Мне хотелось размяться, согреться. И уйти подальше от этих восково-бледных мужчин, прежний облик которых сохранял только холод.
Элия сидела на скамейке и ногой чертила на асфальте какие-то фигуры. Так, нагнувшись, она казалась слишком нежной и уязвимой для того, чтобы быть тут, под этим чужим солнцем, нависшим сверху как раскаленное злое желтое лицо. Я остановился перед ней, безвольно опустив руки, и устремил взгляд на блестящую эмблему у нее на воротничке. Элия медленно подняла голову. Кожа на ее лбу была такой нежной, что под ней просвечивал тонкий рисунок вен. Я встретил ее напряженный, неестественно жесткий для женщины взгляд, и внезапно меня охватило мучительное чувство, что она нуждается в моей немедленной жизненно важной помощи, а я бессилен и ничего не могу сделать…, Потому что жесткое выражение ее прекрасных глаз уже не может изменить ничто. Так же как и ту смертельную тишину внизу.
— Давай, начинай, — Элия горько усмехнулась, словно угадала мои мысли.
Я присел рядом с ней. Согретая лучами Ридона, скамейка была теплой, и я импульсивно прижал ладони к ее пластмассовой поверхности. Холод постепенно уходил из крови, а вместе с ним и приступ моей бесполезной сентиментальности.
— Ты упомянула, что Фаулер был твоим другом, — сказал я, обращаясь к Элии, и сам не понял, прозвучал ли мой голос так взволнованно от искреннего сочувствия или от расчетливого желания расположить ее к откровенности.
— Да, — уныло кивнула она. — Очень хорошим другом.
— Ты мне расскажешь что-нибудь о нем?
— Несколько мелких незначительных историй, отдельные нюансы которых дадут тебе с твоим даром психолога возможность сделать серьезные выводы относительно его личности? Это тебе рассказать?
— Слушай, Элия, этого человека обвиняют в убийстве…
— Посмертно. Он обвинен посмертно, — уточнила она. — И давай не лицемерить разными там утверждениями «Пусть восторжествует истина», «Пусть будет светлой его память» и другими в этом роде. Андрю Фаулер уже не существует.
— Но существуем мы.
— Лично для меня не имеет никакого значения, он убийца или нет.
— А утверждаешь, что он был твоим другом. Противоречишь себе.
— Почему ты думаешь, что я не могу считать своим другом того, кто убил? Я и сама убила бы при данных обстоятельствах. А насчет тебя и вообще не сомневаюсь.
Я не сказал ничего.? Но все же, — вздохнула Элия, — слушай две «истории с некоторыми нюансами». Раз ты настаиваешь. Итак, ты уже видел Вернье. Я не знаю, как и по какой причине он попал сюда, но он несчастный человек. Он сдался еще в звездолете, еще в первые часы полета. А если кого из нас можно назвать героем, то только Вернье! Он сломался, но не «до основания», поскольку оказалось, что у него вообще не было такового, а прямо рассыпался прахом, распался на бесчисленные свои слабости, страхи, фантазии, депрессии… И представь себе, из этих жалких кусочков смог возродиться снова! Закрепиться, двигаться, разговаривать, работать. Что касается последнего, то уверяю тебя, он делает это очень хорошо!
Элия неожиданно рассмеялась. Я не присоединился К ней, так как не находил ничего смешного в ее словах, кроме их высокопарной образности, может быть. А она перестала смеяться так же неожиданно, как и начала, и продолжала:
— Да, Тери, таков Вернье: величествен в непрерывной борьбе, которую ведет против собственного ничтожества, и которую выигрывает, хотя и не всегда самым честным образом. И не отнесешься ли ты с состраданием к этому изначально ущемленному человеку, но несмотря на это находя- щему в себе силы сделать себя из ничего? И как ты будешь выглядеть, если вполне сознательно схватишь его своими мощными руками и встряхнешь, зная, какая в сущности он нестойкая и грустная конструкция?
Я хотел было ей ответить, но она быстро сделала мне знак молчать.
— Слушай, слушай и делай «выводы», комиссар! Тебе должно быть известно, что такие Люди как Вернье приобрели крайне необходимую для них способность поддерживать себя всем, что им попадется под руку, они не могут позволить себе роскошь пренебречь даже малейшей подпоркой. И вот, например, одна такая подпорка, которая, однако, имеет большое значение для Вернье: когда мы прибыли сюда, то все, кроме него, стали жертвами эйфории, и, естественно, все впали в панику. А для Вернье это, может быть, были лучшие дни в его жизни. Да он, наконец, в чем-то доминировал! Он повысил самооценку, понимаешь?
— Понимаю, — мрачно ответил я, охваченный ощущением, что наш разговор преднамеренно, провокационно неэтичен, нечист… — Понимаю и…
— …И ждешь саму историю? — Элия снова рассмеялась…
— Да, жду, Элия. К сожалению, я должен ее ждать. И еще до того, как я направился в холодильную камеру, ты делала какие-то намеки на мою профессиональную деформацию, а теперь я тебе скажу, что если она у меня и есть, то в значительной степени из-за таких, как ты.
Мой грубоватый тон произвел полезный эффект.
— Ну, хорошо, — неловко пробормотала Элия. — Кончаю с предисловием и с предвзятостями. Коротко: однажды утром, на седьмой или восьмой день по приезде, Фаулер вышел из жилого дома первым и по ошибке взял куртку Вернье. А когда Вернье это обнаружил, его поведение стало каким-то особенным, как у человека, который чем-то сильно встревожен. И хотя у нас была срочная работа, он неожиданно направился наверх, в свою квартиру. Нам пришлось нарушить столь нужное в этот момент молчание и спросить его, что с ним, не плохо ли ему, но он не ответил. Только остановился, постоял немного, явно колеблясь, потом овладел собой и вернулся к нам. Пошел со мной и Ларсеном в зал… Однако там, как раз на восходе Ридона впал в такое состояние эйфории, от которого мы уже почти освободились! Так мы все стали свидетелями его запоздалого срыва, а когда мы собрались на обед, Фаулер показал нам какой-то флакончик и, несмотря на очевидное смущение Вернье, сообщил нам, что нашел его в кармане его куртки и что в нем содержатся таблетки сизорала… Знаешь, для чего он служит?
— Нет, не знаю, — сказал я.
— Сизорал — лекарство от желудочных заболеваний, и на Земле он запрещен из-за своего седативного воздействия на нервную систему. Несколько лет назад против него была развернута кампания.
— Значит, Вернье привез его на Эйрену без официального разрешения?
— Именно! — подтвердила Элия. — Только не это в данном случае важно.
— А что? — изобразил я удивление.
«Вовремя проявленная недогадливость всегда обостряет реакции собеседника», — говорил шеф, и сейчас Элия недвусмысленно подтвердила его правоту:
— Но как ты не догадываешься! — взорвалась она. — Сизорал ведь был причиной «устойчивости» Вернье против эйфории, вот что важно! Он воображал себе или вводил нас в заблуждение, что превосходит нас в чем-то, а это зависело от того прозаического факта, что у него был чувствительный желудок. И что он тайно принимает какое-то лекарство! — тон ее внезапно изменился, стал более любезным, даж печальным: — Для нас эта история не имела значения, но ты бы видел, как она подействовала на Вернье, каким униженным он себя почувствовал… А Фаулер… по природе он был хорошим человеком и очень жалостливым. Я уверена, что ему было нелегко поступить таким образом.
— А зачем это было нужно?
— Ради самого Вернье, — удивила меня своим ответом Элия. И поколебавшись миг-другой, наконец упрямо тряхнула головой. — Да. Именно так! Фаулер понял, что если он просто промолчит, то причинит ему еще большие терзания, потому что… О, ко всем чертям! Нет более болезненных ударов по человеческому честолюбию, чем великодушие тех, кто должен нагнуться, чтобы поддержать.
— Жестокость — тоже «болезненный удар».
— Да, но только она может принести пользу, пробудить какие-то внутренние силы. Другое же — жалость, великодушие и… и тому подобное — это только внешний толчок, который очень скоро перестает помогать. Да и мы уже не одни, Тервел. Юсы и здесь, и на Земле, и мы вынуждены держаться на уровне. А те из нас, кто проявляет слабость, кто отстает или падает ниже этого уровня… И если далее мы будем нагибаться к ним, то для того, чтобы их уничтожить, как стирают компрометирующие и опасные следы!