В другой раз буду писать вам подробнее. Около Нового года надеюсь быть в Москве и, может быть, в Петербурге. Надеюсь, что до того времени мы еще перепишемся.
Искренно уважающий вас гр. Л. Толстой.
1 октября.
165. М. П. Погодину
1862 г. Октября 1. Ясная Поляна.
Посылаю вам, многоуважаемый Михаил Петрович, нечаянно завезенную мною сюда вашу статью. Извините, что не отослал ее в Москве и не заехал поблагодарить вас. Были обстоятельства весьма счастливые для меня, которые помешали мне это сделать.
Я не забываю вашего обещания о «Сильвестре» в «Ясную Поляну» и позволяю себе вам напомнить о нем. Пожалуйста. Желаю вам всего лучшего — успеха в вашем труде, здоровья и еще долгой жизни.
Вечер, проведенный у вас, оставил во мне самые хорошие воспоминания; желал бы, чтоб они были такие же для вас.
Л. Толстой.
1 октября.
166. А. А. Толстой
1862 г. Октября 8. Ясная Поляна.
Мне досадно за это письмо к вам от Сони, дорогой друг Alexandrine, я чувствую, что ваши прямые отношения будут совсем другие, — а между прочим, должно быть, так надо. Вы понимаете, что я про нее теперь не могу говорить правды — я сам себя боюсь и боюсь недоверия других. Одно — сразу она поражает тем, что она честный человек, именно честный и именно человек. Вот вы ее увидите, бог даст.
Какое прелестное, дорогое мне ваше письмо; как оно приходится в тон того счастливого, нового счастливого положения, в котором я живу теперь два месяца. Куда это идет? — не знаю, только с каждым днем мне спокойнее и лучше. Я было уж устал делать счеты с собою, начинать новые жизни (помните), было примирился с своей гадостью, стал себя считать, хоть не положительно, но сравнительно хорошим; теперь же я отрекся от своего прошедшего, как никогда не отрекался, чувствую всю свою мерзость всякую секунду, примериваясь к ней, к Соне, «но строк печальных не смываю». Вот 2 недели и я как будто чувствую себя чистым еще и всякую секунду дрожу за себя: вот-вот спотыкнешься. Так страшно ответственно жить вдвоем. Я вам это все пишу оттого, что я вас всей душой люблю. Это святая правда. Ужасно страшно мне жить теперь, так чувствуешь жизнь, чувствуешь, что всякая секунда жизни вправду, а не такая, как прежде была — так покаместа.
Главный вопрос, интересующий вас во мне, еще не тронут, но я чувствую себя мягким, восприимчивым на все. Пишите мне, пожалуйста, по-старому. Прощайте.
Она читает это письмо и ничего не понимает и не хочет понимать, и не нужно ей понимать; то самое, до чего наш брат доходит целым трудовым болезненным кругом сомнений, страданий, для этих счастливых иначе не может быть.
Ну, вот видите!
167. M. H. Каткову
1862 г. Ноября 28. Ясная Поляна. 28 ноября.
Посылаю вам начало повести, любезный Михаил Никифорович. Первая часть у меня вся готова, и дело только за переписыванием. Первая часть составляет как бы отдельное целое. По моим расчетам она составит листов 7. Чем скорее вы напечатаете, тем для меня лучше. Следующую половину первой части я вышлю в понедельник. Корректуры я прошу прислать мне. Я, как всегда, чрезвычайно недоволен этой повестью и поправлял и переправлял ее до тех пор, что не чувствую возможность над ней более работать. Другая повесть у меня готова, и я пришлю ее вам тотчас же после этой. Орфографических ошибок переписчика — бездна. Вы поручите корректору обратить на это внимание. Местных непонятных выражений, к которым нужны выноски, тоже много. Я бы попросил вас тоже отметить их в корректурах. Мне все так знакомо, что я сам не замечаю. Очень желаю, чтобы вам понравилось, и с нетерпением жду вашего мнения; но я просил бы вас до печати никому не давать читать ее.
гр. Л. Толстой.
168. M. H. Каткову
1862 г. Декабря 8. Ясная Поляна.
8 декабря.
Уважаемый Михаил Никифорович!
Посылаю вам 2-ю половину 1-й части. Я не послал ее в понедельник, потому что увлекся новыми поправками и дополнениями. Она много выиграла от этого замедления. Этой половиной я гораздо менее недоволен, чем первой. Пожалуйста, поскорее отвечайте мне. Когда будет напечатано, пришлите мне корректуры, и как вам нравится? Я буду в Москве перед праздниками и тогда увижусь тотчас же с вами и продержу 2-е корректуры.
Преданный вам гр. Л. Толстой.
Рукопись не чиста, испещрена сносками и орфографическими ошибками, но набирать удобно.
1863
169. T. A. Берс
1863 г. Марта 23. Ясная Поляна.
23 марта. Я.
Вот она начала писать и вдруг перестала, потому что не может. И знаешь ли отчего, милая Таня? С ней случилось странное, а со мной еще более странное приключение. Ты знаешь сама, что она всегда была, как и все мы, сделана из плоти и крови и пользовалась всеми выгодами и невыгодами такого состояния: она дышала, была тепла, иногда горяча, дышала, сморкалась (еще как громко) и т. д., главное же, владела всеми своими членами, которые, как то руки и ноги, могли принимать различные положения, одним словом, она была телесная, как все мы. Вдруг 21 марта 1863 года в 10 часов пополудни с ней и со мной случилось это необыкновенное событие. Таня! я знаю, что ты всегда ее любила (теперь неизвестно уже, какое она возбудит в тебе чувство), я знаю, что во мне ты принимала участие, я знаю твою рассудительность, твой верный взгляд на важные дела жизни и твою любовь к родителям (приготовь их и сообщи им), я пишу тебе все, как было.
В этот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она еще могла читать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тетенькой (она все была, как всегда, и обещала прийти) и лег один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, все сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из-за ширм и подходит к постеле. Я открыл глаза… и увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, ее, Соню — фарфоровую!! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с черными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых черная краска стерлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными черным на оконечностях и слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми, из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул ее за руку, — она была гладкая, приятная на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была все такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: «Да, я фарфоровая». У меня пробежал по спине мороз, я поглядел на ее ноги, они тоже были фарфоровые и стояли (можешь себе представить мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею, дощечке, изображающей землю и выкрашенной зеленой краской в виде травы. Около ее левой ноги немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе вообразить, — ты, которая любила ее. Я все не верил себе, стал звать ее, она не могла двинуться без столбика и земли и раскачивалась только чуть-чуть совсем с землей, чтоб упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол. Я стал трогать ее — вся гладкая, приятная и холодная, фарфоровая. Я попробовал поднять ее руку — нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь, между ее локтем и боком — нельзя. Там была преграда из одной фарфоровой массы, которую делают у Ауэрбаха и из которой делают соусники. Все было сделано только для наружного вида. Я стал рассматривать рубашку, — снизу и сверху все было из одного куска с телом. Я ближе стал смотреть и заметил, что снизу один кусок складки рубашки отбит и видно коричневое. На макушке краска немного сошла и белое стало. Краска с губ слезла в одном месте, и от плеча был отбит кусочек. Но все было так хороша натурально, что это было все та же наша Соня. И рубашка, та, которую я знал, с кружевцем, и черный пучок волос сзади, но фарфоровый, и тонкие милые руки, и глаза большие, и губы — все было похоже, но фарфоровое. И ямочка на подбородке, и косточки перед плечами. Я был в ужасном положении, я не знал, что сказать, что делать, что подумать, а она бы и рада была помочь мне, но что могло сделать фарфоровое существо. Глаза полузакрытые, и ресницы, и брови — все было, как живое издалека. Она не смотрела на меня, а через меня на свою постель; ей, видно, хотелось лечь, и она все раскачивалась. Я совсем потерялся, схватил ее и хотел перенести на постель. Пальцы мои не вдавались в ее холодное фарфоровое тело, и, что еще больше поразило меня, она сделалась легкою, как сткляночка. И вдруг она как будто вся исчезла и сделалась маленькою, меньше моей ладони, и все точно такою же. Я схватил подушку, поставил ее на угол, ударил кулаком в другой угол и положил ее туда, потом я взял ее чепчик ночной, сложил его вчетверо и покрыл ее до головы. Она лежала там все точно такою же. Я потушил свечку и уложил у себя под бородой. Вдруг я услыхал ее голос из угла подушки: «Лева, отчего я стала фарфоровая?» Я не знал, что ответить. Она опять сказала: «Это ничего, что я фарфоровая?» Я не хотел огорчить ее и сказал, что ничего. Я опять ощупал ее в темноте, — она была такая же холодная и фарфоровая. И брюшко у ней было такое же, как у живой, конусом кверху, немножко ненатуральное для фарфоровой куклы. Я испытал странное чувство. Мне вдруг стало приятно, что она такая, и я перестал удивляться, — мне все показалось натурально. Я ее вынимал, перекладывал из одной руки в другую, клал под голову. Ей все было хорошо. Мы заснули. Утром я встал и ушел, не оглядываясь на нее. Мне так было страшно все вчерашнее. Когда я пришел к завтраку, она была опять такая же, как всегда. Я не напоминал ей об вчерашнем, боясь огорчить ее и тетеньку. Я никому, кроме тебя, еще не сообщал об этом. Я думал, что все прошло, но во все эти дни, всякий раз, как мы остаемся одни, повторяется то же самое. Она вдруг делается маленькой и фарфоровой. Как при других, так все по-прежнему. Она не тяготится этим, и я тоже. Признаться откровенно, как ни странно это, я рад этому, и, несмотря на то, что она фарфоровая, мы очень счастливы.