По свойственному человеку чувству, я ищу, кого бы обвинить во всем случившемся со мною. Себя я не могу обвинять: я чувствую себя более правым, чем когда бы то ни было; ложного доносчика я не знаю; чиновников, судивших и оскорблявших меня, я тоже не могу обвинять: они повторяли несколько раз, что это делается не по их воле, а по высочайшему повелению.
Для того чтобы быть всегда столь же правым в отношении моего правительства и особы вашего величества, я не могу и не хочу этому верить. Я думаю, что не может быть волею вашего величества, чтобы безвинные были наказываемы и чтобы правые постоянно жили под страхом оскорбления и наказания.
Для того, чтобы знать, кого упрекать во всем случившемся со мною, я решаюсь обратиться прямо к вашему величеству. Я прошу только о том, чтобы с имени вашего величества была снята возможность укоризны в несправедливости и чтобы были, ежели не наказаны, то обличены виновные в злоупотреблении этого имени.
Вашего величества верноподданный
граф Лев Толстой.
22 августа 1862 г.
Москва.
161. A. A. Толстой
1862 г. Сентября 7. Москва.
Милый друг Alexandrine.
Какой я счастливый человек, что у меня есть такие друзья, как вы! Ваше письмо так обрадовало и утешило меня! А на меня все несчастья в последнее время: жандармы, цензура такая на мой журнал, что завтра только я выпускаю июнь и без моей статьи, которая послана зачем-то в Петербург, и 3-е главное несчастье или счастье, как хотите, судите. Я, старый беззубый дурак, влюбился. Да. Я написал это слово и не знаю, правду ли я сказал и так ли я сказал. Не следовало бы этого писать, но вам мне хочется объяснить, почему я ко всему тому, что со мной было, не то, что равнодушен, — но далек от всего, — как будто с тех пор прошло уж много, много времени. Не следовало же вам писать, потому что, должно быть, на днях я так или иначе выйду из того запутанного, тяжелого и вместе с тем счастливого положенья, в котором я нахожусь. Вы сами знаете, что это бывает всегда не так, как пишется и рассказывается, всегда так сложно, запутанно, так много такого, чего рассказать нельзя. Когда-нибудь с радостью или с грустью воспоминанья расскажу вам все. Однако боишься, как бы не быть виноватым перед собою. И правил никаких нет и быть не может, а есть одно чувство; и его-то и боишься.
Письмо я подал здесь государю через флигель-адъютанта, кажется, Шереметева. Я просил позаботиться о участи этого письма Крыжановского. Я нахожусь в положении человека, которому наступили на ногу и который не может выгнать от себя впечатления умышленного оскорбления и непременно хочет узнать, нарочно ли это сделали или нет, и желает или удовлетворенья, или только чтобы ему сказали: pardon. Я в себе теперь уж замечаю все скверные инстинкты, которые мне так противны бывали в других. Цензура испортит мне статью, на почте пропадет письмо, мужики придут жаловаться, что у них отрезали землю, я не так, как прежде, стараюсь, чтоб [статью] пропускали, чтобы письма не пропадали, чтоб мужикам возвратить землю, а думаю: ну, так и есть, разве может быть у нас что бы нибудь другое? черт с ними, надо бежать из такого государства, надо все бросить и т. п. Все это глупо, гадко, есть признак слабости и ничтожества, и я это знаю и теперь больше, чем когда-нибудь, хочу любовно и, главное, спокойно смотреть на все и на всех. Я хотел написать только две строчки в ответ на ваше письмо; а напишу все, когда буду на берегу, на том или на этом.
Прощайте, милый, дорогой друг, дай бог вам того спокойствия, которое я теперь так ясно и всей душой для себя ищу и желаю.
Л. Толстой.
1 сентября.
Отличному Борису Алексеевичу пожмите от меня руку и благодарите за участие, которое он во мне принимает.
162. А. А. Толстой
1862 г. Сентября 17-20? Москва.
Помните ли, любезный, дорогой друг Alexandrine, вы мне говорили: когда-то вы так же [напишете], как Вл. Иславин написал Катерине Николаевне, что вы любите и женитесь? Теперь я пишу: в воскресенье 23-го сентября я женюсь на Софье Берс, дочери моего друга детства Любочки Исленьевой. Для того, чтобы дать вам понятие о том, что она такое, надо бы было писать томы; я счастлив, как не был с тех пор, как родился. Разумеется, она вас уже знает и любит. Как я буду счастлив еще, когда привезу ее к вам и с замиранием сердца, хотя и с уверенностью, буду наблюдать за впечатлением, которое она произведет на вас. Пишите мне, пожалуйста, в Ясную. О письме и жандармах я только желаю одного, чтобы меня забыли все, кроме близких друзей. Целую ваши руки.
Ваш Л. Толстой.
163. A. A. Толстой
1862 г. Сентября 28. Ясная Поляна.
Любезный дорогой друг и бабушка!
Пишу из деревни, пишу и слышу наверху голос жены, которая говорит с братом и которую я люблю больше всего на свете. Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть так счастливым. Когда буду спокойнее, напишу вам длинное письмо, — не то, что спокойнее — я теперь спокоен и ясен, как никогда не бывал в жизни, но когда буду привычнее. Теперь у меня постоянно чувство, как будто я украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье. Вот она идет, я ее слышу, и так хорошо. Благодарю вас за последнее письмо. И за что меня любят такие хорошие люди, как вы, и, что всего удивительнее, как такое существо, как моя жена.
Здоровье тетеньки все нехорошо. С того испуга у ней сделалась женская болезнь, и она с трудом может ходить и стоять. Теперь радость как будто подняла и подкрепила ее. Как жаль, что Лиза не будет у нас, мы уже так было замечтали, и жена начала даже бояться. Ведь вы придворные. Она не понимает еще и описать нельзя, что такое вы. Прощайте, целую ваши руки.
Л. Толстой.
28 сентября.
164. Е. Н. Ахматовой
1862 г. Октября 1. Ясная Поляна.
Милостивая государыня Лизавета Николаевна!
С тех пор как я занимаюсь школами и журналом, я не слыхал ни от кого слова сочувствия, которое было бы мне столь приятно и драгоценно, как письмо, полученное от вас (я получил письмо третьего дня и спешу ответить. Почему оно пролежало так долго — не понимаю). Дорого мне то, что вы просто вследствие того, что любите своего Сережу и непредубежденно ясно смотрите на мир, дошли до совершенно тех же убеждений, до которых дошел я, мне кажется, иным путем.
На вопросы ваши я чувствую себя не в силах отвечать коротко, ясно и убедительно. Скажу только одно, что план ваш сделать из Сережи архитектора или что бы то ни было я не могу одобрить. Готовить ребенка к чему-нибудь есть один из самых старых и опасных приемов деспотизма. Вы хотите дать ему верный кусок хлеба, а может быть, он готовится для того, чтобы всю жизнь быть нищим великим поэтом или мыслителем.
Другое — в его возрасте (да и всегда) есть только две науки, в пользе которых можно быть твердо уверенным, — это язык или языки, искусство выражать и понимать всякие и во всякой форме мысли, и математика. Я бы, по крайней мере, приохочивал [?] ребенка только к этим двум наукам.
Письмо ваше душевно тронуло меня. Мне кажется, что по этому письму я понял и узнал в вас давнишнего друга. Но письмо это имеет, кроме того, для меня важное значение как подтверждение не логическое, а жизненное, то есть что мысли мои не только справедливы как мысли, но и как жизнь, как чувство. Я бы был очень рад, ежели бы можно было напечатать это письмо, разумеется, выпустив имена и все личное. Что вы на это скажете? Во всяком случае, я умоляю вас писать мне больше и подробнее и для печати. Вы не можете сами чувствовать всей важности, которую в моих глазах и в глазах публики имеют ваши слова, вытекающие из источника, совершенно противуположного тому, из которого идет большая часть литературы, — из сердца.