106. Н. А. Некрасову
1858 г. Февраля 17. Ясная Поляна.
По здравом обсуждении я убедился, любезный Николай Алексеич, что союз наш ни к черту не годится. Все, что мы с вами говорили об этом в Петербурге, справедливо было, а теперь явились еще две новые причины. Во-первых, то, что мне хочется печатать в другие журналы; во-вторых, то, что вы мне не присылаете расчета дивиденда вот полтора месяца.
Из всего этого я вывел решенье разорвать союз. Расчеты наши мы сделаем при свиданье нынче весной в Петербурге.
Надеюсь, что разрыв общего соглашения не будет иметь влияния на наши личные отношения. С моей стороны, я всегда буду стараться печатать все лучшее в «Современнике» и на днях же пришлю вам две штуки на выбор, из коих одна есть тот же несчастный всеми забракованный музыкант, от которого я не мог отстать и еще переделал.
Пожалуйста, отвечайте мне поскорее в Москву, хотя я теперь в деревне, на днях вернусь в Москву.
Я забыл имя и отчество и адрес Аничкова, сделайте милость, передайте ему, когда увидите, что я решительного ответа не могу ему дать раньше марта. Пожалуйста, передайте ему это. Это мне очень нужно.
Затем прощайте, от души жму вам руку и желаю всего лучшего.
Ваш гр. Л. Толстой.
17 февраля.
Ясная Поляна.
107. А. А. Толстой
1858 г. Марта 24. Москва.
Христос воскрес! милый друг бабушка! Хотя я и не говел, и хотя я с Петербурга всё болен, мне так что-то хорошо на душе, что не могу не поговорить с вами. Когда у меня в душе беспорядок, я при вас и заочно стыжусь вас, когда же, как теперь, — не слишком дурно, чувствую в себе храбрость смотреть вам прямо в лицо и спешу воспользоваться этим. Мы сейчас с тетенькой говорили о вас. Она мне рассказала ваши слова Машеньке о ее муже. Эти слова тронули глубоко и Машеньку, и тетеньку, и меня. Мы даже разнюнились с тетенькой, вспоминая их. Откуда у вас берется эта теплота сердечная, которая другим дает счастье и поднимает их выше? Какой вы счастливый человек, что можете так легко и свободно давать другим счастие. Затем и пишу вам, что мне завидно и хочется подышать немножко вашим воздухом. Как ни смотришь на себя — всё мечтательный эгоист, который и не может быть ничем другим. Где ее взять — любви и самопожертвования, когда нет в душе ничего, кроме себялюбия и гордости? Как ни подделывайся под самоотвержение, всё та же холодность и расчет на дне. И выходит еще хуже, чем ежели бы дал полный простор всем своим гадким стремленьям. Вот и теперь пишу вам о себе и готов писать сто листов, как будто это может быть интересно кому-нибудь. Ежели бы мне кто-нибудь написал то об себе, что я пишу вам, мне бы стало гадко, а вам, я знаю, будет жалко, что вот как глуп человек. Ах! плохо жить нашему брату — младшим. Не можем мы ни любить, ни быть любимы, а так кружимся, как будто дело делаем, то притворяемся, что любим, то притворяемся, что нас любить можно, — и всё неправда. Мы только на то и годимся, чтобы, глядя на нас, больше бы ценили вас, старших. Но всё ничего; ежели вы, старшие, будете помогать немного, жить можно. Не могу сыскать «Сна», чтобы прислать вам. Другую же вещицу отдал переписывать и пришлю на днях. Пожалуйста не покупайте Андерсена, пришлю вам его и еще божественную книгу (dans mon genre), которой, надеюсь, вы останетесь довольны. Ежели вам лень, то не отвечайте мне теперь, я воображу себе ответ (и всегда отличный), но, пожалуйста, о дальнейших ваших планах известите. Я бы ужасно желал видеть вас до отъезда нашего за границу. А теперь в Петербурге я как-то не воспользовался и сотой долью того бальзама, которым вы меня всегда угащиваете. Затем прощайте, очень кланяйтесь всем вашим и жалейте, презирайте меня, но, пожалуйста, никогда не махайте на меня рукой. Моя амбиция состоит в том, чтобы всю жизнь быть исправляемым и обращаемым вами, но никогда не исправленным и обращенным.
108. Б. Н. Чичерину
1858 г. Апреля 13. Ясная Поляна.
Пишу тебе несколько строк, любезный друг, только затем, чтобы сдержать слово. Сейчас едут на почту. Все те мысли, которые я хотел сообщить при нашем прощанье, разлетелись, оселись, и из них осталось то, что ты, я думаю, знаешь, то, что в последнее время я тебя искренно полюбил и что этим обязан тебе. Деревня, как природа, еще плоха, холод, сырость, пятна снега и т. д., но как уединение с ранневесенним воздухом — прелесть. Я с утра до вечера занят делами, которые люблю и которые подвигаются, и так доволен своей участью, что, ежели бы на свете не было бы ни молодости, ни женщин, или воспоминаний не было бы, я бы сказал, что я счастлив. Однако и без этих двух вещей можно эпикурействовать нашему брату. По-твоему, это все ничего, ты свой термометр завесил до того высшего пункта, до которого раз доходила температура жизни, и ниже этого не хочешь его изменений. Как ни широк твой взгляд в мире действительном, здесь, в душевном, он ужасно узок; а мой термометр попрыгивает себе то вверх, то вниз, и я радуюсь, глядя на него. Прощай, пожалуйста, уведомь меня подробно о своем отъезде, когда и куда первый адрес.
Твой гр. Л. Толстой.
13 апреля.
Коршу кланяйся. Славный и редкий он человек, но, подумав хорошенько о нем, я решил, что он не про меня. Мы не можем с ним не быть чужие.
109. А. А. Толстой
1858 г. Апреля 14. Ясная Поляна.
Бабушка! Весна!
Отлично жить на свете хорошим людям; даже и таким, как я, хорошо бывает. В природе, в воздухе, во всем надежда, будущность и прелестная будущность.
Иногда ошибешься и думаешь, что не одну природу ждет будущность счастья, а и тебя тоже; и хорошо бывает. Я теперь в таком состоянии и с свойственным мне эгоизмом тороплюсь писать вам о предметах, только для меня интересных. Я очень хорошо знаю, когда обсужу здраво, что я — старая, промерзлая, гнилая и еще под соусом сваренная картофелина, но весна так действует на меня, что иногда застаю себя в полном разгаре мечтаний о том, что я растение, которое распустится вот только теперь вместе с другими и станет просто, спокойно и радостно расти на свете божьем. По этому случаю к этому времени идет такая внутренняя переборка, очищение и порядок, какой никто, не испытавший этого чувства, не может себе представить. Все старое прочь, все условия света, всю лень, весь эгоизм, все пороки, все запутанные, неясные привязанности, все сожаленья, даже раскаянье, — всё прочь! Дайте место необыкновенному цветку, который надувает почки и вырастет вместе с весной! Грустно вспомнить, сколько раз я тщетно делывал то же самое, как кухарка по субботам, — а все радуюсь своему обману и иногда серьезно верю в новый цвет и жду его.
Вот уж с неделю, как я в деревне один, и мне хорошо. Счеты за московское житье, за всё сведены, и я квит со всеми, в приходе и в расходе ровно.
Странное чувство я испытал, уезжая в деревню, в тех же условиях жизни, в каких и приехал. Первое чувство было радостное сознание свободы, возможность сейчас же вылезть из коляски и пойти пешком в Астрахань, или повернуть лошадей и ехать в Париж, или остаться навсегда жить на первой станции. Это чувство славное, и женщины не знают его. Но потом, чем ближе я подъезжал к деревне, тем мне все грустнее и грустнее становилось мое будущее одиночество. Так что, приехав в деревню, мне показалось, что я вдовец, что недавно жило тут целое семейство, которое я потерял. И действительно, это семейство моего воображения жило там. И какое прелестное семейство! Особенно жалко мне старшего сына! И жена была славная, хотя и странная женщина. Вот, бабушка, научите, что делать с собой, когда воспоминания и мечты вместе составят такой идеал жизни, под который ничто не подходит, все становится не то, и не радуешься и не благодаришь бога за те блага, которые он дал, а в душе вечное недовольство и грусть. Бросить этот идеал — скажете вы. Нельзя. Этот идеал не выдумка, а самое дорогое, что есть для меня в жизни. Без него я жить не хочу. Помните вы «Мадонну» Пушкина? Ваша «Мадонна» висит у меня и радует, а последние стихи мучают. Иногда приходит в голову отслужить по всему панафиду, да тогда уж и других молитв в душе не останется. Прощайте, милая бабушка, не сердитесь на меня за этот вздор, а ответьте умное и пропитанное добротой и христианской мудростью словечко.