Яшканчи хмыкнул. Значит, и в долину Сабалдая пришла весть о появлении Белого Бурхана и его друга хана Ойрота? Кто же ее принес туда? Ведь сам Оинчы говорил, что это — тайна! И его брат Ыныбас это подтвердил и посоветовал никому, кроме Чета Чалпана, не говорить о скором приходе древнего бога с серебряными глазами и отца всех алтайцев! А тайну знает кайчи! А если тайну знает один кайчи, то ее уже знают все горы!
Он — горы, леса и долины,
Белый Бурхан!
Он — солнце, луна и звезды,
Белый Бурхан!
Он — совесть людей,
Он — жизнь всех людей,
Белый Бурхан!
Кайчи продолжал свою песню, которую так удачно начал. Он пел о горе простых людей, о их надеждах, о вере в лучшую долю, пора которой пришла. И в конце своей песни-кая прямо обращался к посланцам самого неба:
Пришли к нам хана Ойрота,
Белый Бурхан!
Заставь его оживить сердца,
От вечной тоски оживить сердца,
Белый Бурхан!
Замолк кайчи. И молчали люди, собравшиеся со всей поляны вокруг костра Сабалдая и Яшканчи. Певец своим каем сказал то, что каждый из них носил в своем сердце. Шевельнулся Яшканчи, шепнул Сабалдаю:
— Скажи Курагану, что эту песню нельзя петь при чужих людях!
— Здесь нет чужих людей. Здесь все — пастухи и скотоводы.
— Когда в одном месте собирается много людей, среди них обязательно найдется человек, который побежит за русскими солдатами!
— Зачем Кураган русским солдатам? — удивился Сабалдай. — Разве он их трогает? Русские не понимают кая, не знают наших песен и легенд… Нет, Яшканчи, Курагану среди алтайцев некого бояться!
Старик был искренен, и Яшканчи нечего было ему возразить. Но к нему пришел на помощь чей-то чужой голос, послышавшийся из темноты, из-за спины Курагана:
— Ты прав, пастух. А ты, старик, нет. Я тоже знал одного кайчи, которого искали русские солдаты, и ему пришлось бежать от них в Урянхай… Тогда, обозлившись, они начали бить меня, чтобы я указал его дорогу. Я не мог этого сделать: кайчи был мой гость. И мне самому пришлось от русских солдат и русского попа бежать в ваши горы…
Человек говорил по-алтайски совсем плохо, но его можно было понять.
— Назови свое имя, стойкий человек! — попросил Яшканчи. — Кто ты и какого ты рода?
— Я — минусинец, Доможак. Кайчи, что гостил у меня, был из ваших. Звали его Чочуш. Если встретите его, скажите, что Доможак помнит о нем и ни о чем не сожалеет…
Народу и скота на дороге было, действительно, много. Но паром работал исправно и берег все более и более пустел. Скоро подошла очередь и Яшканчи с Сабалдаем.
Паром полз через бурное тело реки медленно и лениво, будто не выспавшийся. Кураган стоял у самого края и пристально смотрел в темную кипящую воду. Что он там видел, о чем думал столь напряженно? Яшканчи подошел к нему, положил руку на плечо, спросил тихо, хотя сквозь бешеный рев воды его вряд ли кто мог услышать и в двух шагах:
— Откуда ты узнал про Белого Бурхана и хана Ойрота?
Кураган взглянул на друга отца изумленно:
— О них сейчас горы говорят!
Удивиться Яшканчи не успел: последовал мягкий толчок — паром ткнулся в берег, истоптанный тысячами копыт и превращенный в месиво грязи и крошево камня.
Собрав скот, пастухи достали трубки. Отец Курагана был чем-то озабочен, ерзал в седле, будто не на мягкой коже сидел, а на муравейнике.
— Что-то случилось, Сабалдай?
— Смотри сам! — старик кивнул на берег, от которого их теперь отделяла река.
Там опять табунились русские солдаты и среди них мышью шмыгал вчерашний перекупщик, которого выгнали из долины. Он размахивал руками, тыкал тупым подбородком в их сторону. Русские стражники посмеивались, гоняя его конем, пока один из них не вытянул перекупщика плетью вдоль спины. Тот подпрыгнул, как укушенный змеей, и быстро смешался с людьми, ждущими, когда причалит паром.
«Не поверили, — подумал Яшканчи с облегчением. — А если бы поверили?.. Нет-нет, Курагану нельзя больше петь таких песен!»
Черные, тяжелые, низко осевшие тучи потянулись с севера. Скоро они настигли солнце, надвинулись на него, сползли еще ниже, держась на одних вершинах гор. Но и у них не хватило сил удержать такую тяжесть: порвались тучи и повалил густой снег, закрывая пеленой дорогу.
Глава четвертая
СТРАШНАЯ ВЕСТЬ
Весь вечер скрипел гвоздем по березовой коре Капсим, врезывая в мякоть белых волокон трудно читаемые буквы полуустава, которым выучился из-под розги у своего деда по матери Сильвестра. Много вечеров трудился обремененный семейством нетовец над великим сказанием о благословенной стране Беловодии, собранном по слухам и догадкам со всех доступных ему мест и со всех уст, что разверзлись для речи. Встречался Капсим и с самими беловодцами, которые побывали в тех сказочных местах, а также и с теми, кто малую толику — верст сорок — до той страны обетованной не дошел, сбившись с пути или испугавшись гор, уходящих в самое небо. Занятно это было все для Капсима, хотя во многое и верилось с большим трудом и сомнением! Но все это надлежало вписать в березовые листы, або головой всего и не упомнишь, и переврешь в пересказе словами… Потом уж, когда досуг будет, можно и разобраться во всем не спеша, лишнее вымарав, а другое переписав заново.
Догорела сальная свеча. Вторую от нее прижечь? Накладно будет! А при лучинке ничего не видать, да и копотно — мажет сажа бересту, как ни осторожничай, куда с ней ни отодвигайся! Ладно уж… Можно и завтра доцарапать остальное…
Дунул на огонь, дождался, когда глаза привыкнут и лунный квадрат окна выявит себя на плетеной из бросового тряпья дорожке. Постоял, почесываясь и, зевая, сбросил стоптанные валенки, босым пробрался к лежанке, подкатился под горячий бок Аграфены, упал навзничь, глаза прикрыв. Но хоть и опалил их малость чистым лунным светом, все равно плывут коричнево-красные буквицы писанки: «Паше таво Митьяна про Беловодию-страну Аким-стригун брешет. Речные бреги ее, грит, срамным чистым сахаром посыпаны, купецким. Лизнешь оный языком — сладко, а душе праведной — грех велик есть…»
— Я б лизнул! — вздохнул Капсим, оттаскивая от головы Аграфены большую часть подушки. — Опробовал бы вволю дармового добра! Грех малый, ежли от утробы плотской идет, отмолить его можно…
А только врет все Аким-стригун! Не бывает и быть не может на свете дармового добра! Разве что в сказках. Так сказки-то все — брехня чистая, ребятню малую тешить. А в яви-то все надобно своими руками да горбом добывать… Эх, Беловодия-страна… Выдумали тебя нечестивые люди для совращения человеков с праведного пути! А праведный путь — жизнь, политая слезами и потом…
— Что? — встрепенулась жена, услышав его бормотанье.
— Проехали уже мимо. Спи.
Опять тот же сахар взять. Коль он не купецкий — головами и не фабричный — в ломаном куске, какой в нем грех? Божья благодать! Выходит, и тот, на берегу главной реки Беловодии наложенный, тож, получается, не греховный?
Закачал сон Капсима, придавил его бормоту, только губы теперь одни и шевелились в темноте.
В гиблой нищете жил Капсим. И никого в том не винил — ни себя, ни бога. Одна Аграфена, пожалуй, и виной — таскает каждый год по ребенку, удержу нет никакого! А каждый рот в его семье теперь по нужде лишний.
Вот соседа Капсима взять — Панфила Говоркова. Детей у него тоже полные лавки, а не бедствует. А ведь их деды-прадеды вместе притопали в эти места, с одинаковыми котомками за плечами, с одними палками-посохами в руках, с одной верой в душе и с одинаковыми медными иконками за пазухами. А вот у Панфила теперь скота полон двор и сундуки от разного добра ломятся, а у Капсима — вошь на аркане да блоха на цепи! От чего бы это все? С какой такой благодати и с какого такого греха смертного разошлись-то? Одна отличка у них теперь: Капсим — глухой нетовец, а Панфил — строгий.[153] Одну закавыку во всем этом, пожалуй, и можно сыскать: ходил отец Панфила Фокей в страну Синегорию, что в Опоньском царстве, но с половины пути возвернулся с малым фартом где-то в горах у Байкала-озера золотишка намыл. С того и зажил припеваючи, все добро свое Панфилу, как старшему в семье, оставив.