Мой день: утром — примус и писанье своего — до 11 ч., с 11 ч. — 1 ч. купанье, т. е. пляж, около 2 ч. обед, от 2 ч. — до 4 ч. — Мурин сон в комнате с окном и моя беспризорность (бесстоловость), 4 ч. — чай, 5 ч. — 7 ч. — прогулка или пляж, около 8 ч. — ужин, а там — тьма и ночь, т. е. опять Мурин сон, а я в кухне — при открытой двери освещенная, верней — светящая — как маяк, при закрытой — закупоренная как бутылка, и опять нет стола, а доска годная разве только для кораблекрушения.[1077]
Словом, у меня третий месяц нет своего угла, и поэтому я очень мало сделала за это лето, хотя как будто было много свободного времени. (Вот сейчас пишу Вам вместо стихов, т. е. утром, и к тетради за весь день уже не прикоснусь: не смогу. Т. е. буду таскать ее на пляж, и буду сидеть с ней на коленях на своей скворешенной лестнице, но в лучшем случае — несколько строк. Повторяю: без стола — не могу, не говоря уже о карандаше: символе бренности и случайности.)
А все входы и выходы! Один Мур чего стоит: — Мама, скоро купаться? — Мама, огромный паук: наверное тарантул! — Мама, мяч раз-дулся! (т. е. выдохся). — Мама, я кончил «Dimanche Illustre»![1078] и лейтмотив всех каникул: — Ма-ама! Что-о мне де-е-е-лать?!
Но лето (помимо писанья, а оно главное: после Мура — главное, второ-главное) — было чудное. Говорю — было, п. ч. оно явно кончилось. Остатки. Улыбки. И если бы я могла быть как все — или хотя бы — жить как все — я этим летом была бы счастлива. Но все — отдыхали — от работы: службы, очевидно нелюбимой, мой же отдых и есть моя работа. Когда я не пишу — я просто несчастна, и никакие моря не помогут.
Теперь — о другом. За последние годы я очень мало писала стихов. Тем, что у меня их не брали — меня заставили писать прозу. Пока была жива «Воля России»,[1079] я спокойно могла писать большую поэму, зная — что возьмут. (Брали — всё, и за это им по гроб жизни — и если есть — дальше — благодарна.) Но когда В<оля> Р<оссии> кончилась — остался только Руднев, а он сразу сказал: — Больших поэм мы не печатаем. Нам нужно на 12-ти страницах — 15 поэтов.
Куда же мне было деваться с моими большими вещами? Так пропал мой Перекоп — месяцев семь работы и 12 лет любви — так никогда не была (и навряд ли будет) кончена поэма о Царской Семье. Так пропал мой французский Молодец — La Gars — и по той же причине: поэмы не нужны. А мне нужно было — зарабатывать: и внешне оправдывать свое существование. И началась — проза. Очень мной любимая, я не жалуюсь. Но все-таки — несколько насильственная: обреченность на прозаическое слово.
Приходили, конечно, стихотворные строки, но — как во сне. Иногда — и чаще — так же и уходили. Ведь стихи сами себя не пишут. А все мое малое свободное время (школьные проводы Мура, хозяйство, топка, вечная бытовая неналаженность, ненадёжность) — уходило на прозу, ибо проза физически требует больше времени — как больше бумаги — у нее иная физика.
Отрывки заносились в тетрадь. Когда 8 строк, когда 4, а когда и две. Временами стихи — прорывались, либо я попадала — в поток. Тогда были — циклы, но опять-таки — ничего не дописывалось: сплошные пробелы: то этой строки нет, то целого четверостишия, т. е. в конце концов — черновик.
Наконец — я испугалась. А чтó если я — умру? Что же от этих лет — останется? (Зачем я — жила??) И — другой испуг: а чтó если я — разучилась? Т. е. уже не в состоянии написать цельной вещи: дописать. А чтó если я до конца своих дней обречена на — отрывки?
И вот, этим летом стала — дописывать. Просто: взяла тетрадь и — с первой страницы. Кое-что сделала: кончила. Т. е. есть ряд стихов, которые — есть. Но за эти годы — заметила — повысилась и моя требовательность: и слуховая и смысловая: Вера! я день (у стола, без стола, в море, за мытьем посуды — или головы — и т. д.) ищу эпитета, т. е. ОДНОГО слова: день — к иногда не нахожу — и — боюсь, но это. Вера, между нами — что я кончу как Шуман, который вдруг стал слышать (день и ночь) в голове, под черепом — трубы en ut bemol — и даже написал симфонию en ut bemol — чтобы отделаться — но потом ему стали являться ангелы (слуховые) — и он забыл, что у него жена — Клара, и шестеро детей, вообще — всё — забыл, и стал играть на рояле — вещи явно-младенческие, если бы не были — сумасшедшие. И бросился в Рейн (к сожалению — вытащили). И умер как большая отслужившая вещь.[1080]
Есть, Вера, переутомление мозга. И я — кандидат. (Если бы видели мои черновики. Вы бы не заподозрили меня в мнительности. Я только очень сознательна и знаю свое уязвимое место.)
Поэтому — мне надо торопиться. Пока еще я — владею своим мозгом, а не óн — мной, не тó — им. Читая конец Шумана, я всё — узнавала. Только у него громче и грознее — п. ч. — музыка: достоверный звук.
Но — пожалуйста — никому ничего.
Во всяком случае, пока — я справляюсь.
— Нý вот. Я ничего не написала о людях, но в конце концов я никого сильно не полюбила за это лето, а только это — важно.
Мур (тьфу, тьфу!) совсем поправился. Говорят — очень красив. Мне важно, что — живой Наполеон: раскраска, сложение, выражение, не говоря уже о чертах. Только — светловолосый. — Еще бы написать Святую Елену:[1081] дань любви — за жизнь.
Обнимаю Вас. Простите и пишите.
МЦ.
5-го декабря 1935 г., четверг
Vanves (Seine) 65, Rue J. В. Potin дом — старый, номер — новый
Дорогая Вера,
Тоже ежедневно о Вас думала. И убеждена была, что виноватая — я.
А так как, оказывается, виноваты мы обе, то виноватого — нет, вины — нет. Есть — жизнь: быт.
Буду у Вас завтра, в пятницу, одна, на минутку — с билетами — в четвертом часу (дай Бог только найти улицу!).
А пока целую и благодарю и радуюсь встрече.
26-го Октября 1936 г.
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Дорогая Вера,
Мне О. Б. Ходасевич[1082] передала Ваш привет — значит я все-таки для Вас еще существую (сегодня), а то наша с вами дружба постепенно и неуловимо начала для меня перемещаться в родные туманы прошлого, где мы обе так охотно и свободно живем. Вы ведь тоже ничего не удерживаете, всё отпускаете. — Сколько я так отпустила и упустила! —
МЦ.
Но давайте попробуем еще — посуществовать друг для друга — нынче. Целую Вас и жду весточки.
МЦ.
3-го ноября 1936 г., вторник.
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Дорогая Вера,