Передо мной лежали первые десять одинаковых гильз под солдатский патрон. Не десять похожих — десять взаимозаменяемых.
В субботу с утра я начал сборку. Корпус сел на наружную резьбу так же ровно, как прежде садился на испытательный обрезок. Только теперь под ним находился казённый ствол, из которого ружью предстояло стрелять.
Ложевщик пришёл сам. О выданной шестилинейке к тому времени знала уже вся улица. Он приложил корпус к ложе и посмотрел, сколько дерева придётся выбрать.
— Много снимать? — спросил ложевщик.
— Только там, где корпус касается дерева, — ответил я. — Зажмёт его сбоку — и прямой затвор начнёт ходить с перекосом.
Ложевщик принялся за работу. Старый спусковой крючок шестилинейки остался в ложе, а шептало пришлось делать отдельно, уже по месту. В прежние пять деталей оно не входило: его размер можно было определить только после того, как корпус, ложа и спуск оказались вместе.
Закончив, ложевщик дважды отвёл затвор и вернул его на место.
— Легко пошёл, нигде не трёт, — довольно заметил он.
Ложевщик провёл ладонью по выбранному дереву, смахнул стружку и покосился на меня.
— В понедельник у вас в Заречье сход, — заговорил он уже тише. — Про переделку эту наверняка вспомнят. Мол, отец за стволы брался — известно, чем кончилось. Теперь сын туда же.
Я забрал у него винтовку и проверил ход затвора сам.
— Значит, к понедельнику им будет что послушать, — я положил ружьё на верстак. — Завтра испытаем. Про отца они чужие слова повторяют, а про мою работу пусть своими глазами посмотрят.
К середине дня всё сошлось, оставался только патронник. Вот его я специально не доводил до конца. Взял проходной калибр и попробовал. Он не лёг, но так и было задумано. Развёрткой снял совсем немного и снова проверил калибром. На следующем проходе он лёг полностью.
Я закрыл затвор и взял непроходной. Вставил его, и затвор не дошёл. Проверил ещё раз — затвор снова не дошёл.
В прежней жизни это называлось размерной цепью. Каждая деталь могла быть правильной сама по себе, но ошибка набегала по всей длине: посадка корпуса на резьбе, положение упоров, глубина патронника, толщина донца. Поэтому последнее звено всегда доводили по тому, что уже стояло на месте. Чертёж задавал припуск, а железо ставило точку. На обрезке цепь была иной: другой ствол, потому и патронник я оставил коротким.
К вечеру можно было проверять вхолостую. Пороха не требовалось. Я поставил капсюль в первую пустую гильзу. Зарядил, закрыл и нажал на спуск. После щелчка снова открыл. Извлекатель выбросил гильзу. Капсюль сработал как нужно.
Я продолжил проверку. На десятой я уже не считал движения. Десять капсюлей, десять срабатываний и десять извлечённых гильз. В тетради под пятью прежними строками появилась шестая: «Собран».
Стреляные капсюли я вынул и поставил новые. На воскресенье оставались только порох и пуля. Под строкой «Собран» записал, что нужно вынести к откосу.
Я вытер руки:
— Завтра после обедни проверим за двором, при хозяине.
Захар Кузьмич стоял у своего верстака. Не оборачиваясь, он произнёс:
— На сход я не пойду, Иван.
— Я помню, Захар Кузьмич, — я отложил ветошь и повернулся к старику. — Уговаривать не стану. Вы мне уже помогли. Теперь сам покажу людям, что случилось с теми стволами.
Старик всё-таки повернул голову, посмотрел на меня и едва заметно кивнул.
После субботнего счёта Голутвина в конторе уже не было. Наталья Гавриловна сидела одна. Перед ней лежали раскрытые книги, возле чернильницы сохло только что написанное. Я пришёл прямо из мастерской, даже фартука не снял.
— Наталья Гавриловна, поможете прошение составить? — я остановился у её стола. — Что написать, знаю. А как положено — тут боюсь напутать.
Она отложила перо и указала мне на стул.
— Садитесь. Кому подавать собираетесь? — Наталья Гавриловна придвинула чистый лист.
— Мещанскому обществу, — я сел напротив. — Прошу вычеркнуть меня из списка на отдачу в солдаты. А если сразу не согласятся — хотя бы выслушать на сходе, прежде чем решать.
Наталья Гавриловна оставила перо на столе.
— Выслушать вас должны. Но для исключения из списка нужны основания, — напомнила она. — На что будем ссылаться?
Я сел напротив.
— В прошении надо написать только то, что можно проверить без моих слов, — объяснил я. — Недоимка уплачена, и у Тихона Ларионовича это отмечено. У Голутвина я работаю, жалованье получаю. Всё есть в книгах.
— А запись приёмщика и дело вашего отца? — уточнила Наталья Гавриловна.
— В прошение их не надо, — ответил я. — Ковригин написал своё слово, я могу написать своё — бумага от этого правее не станет. На сход я принесу железо и меру. Пусть каждый посмотрит сам.
Наталья Гавриловна задумчиво повернула перо в пальцах.
— Значит, всё можно подтвердить по книгам, — подытожила она. — И уплату недоимки, и жалованье.
— Потому и прошу это указать, — я кивнул на раскрытую книгу. — Пусть запросят, сверят. Я работаю, дом содержу, долгов перед обществом больше нет. Это ведь тоже должно что-то значить.
Наталья Гавриловна придвинула чистый лист и обмакнула перо.
— С этого и начнём, — одобрила она. — А в конце попросим выслушать вас на сходе, прежде чем выносить решение.
— Вот об этом и прошу, Наталья Гавриловна, — я чуть подался вперёд. — Чтобы за меня не решили, пока я за дверью стою.
Она начала писать. Сначала обращение, потом то, что можно было проверить по чужим книгам: недоимка погашена, живу своей работой. Подручный в мастерской купца Голутвина. Получаю жалованье. Ни Ковригина, ни отца, ни стали она не упоминала. Этому в прошении было не место.
Когда закончила, протянула мне лист. Я прочитал и подписал. Наталья Гавриловна промокнула подпись и сложила бумагу:
— Завтра с кучером генералу передам, — Наталья Гавриловна аккуратно сложила прошение. — Может, и он за вас слово замолвит. Обещать за него не берусь, но пусть прочтёт.
Я кивнул и ушёл обратно во двор.
В воскресенье утром стол оставался пустым — до обедни не ели. На лавке лежала чистая рубаха. Пелагея ещё с вечера выкатала её рубелем, разгладила ворот и сложила так ровно, будто от этого тоже что-то зависело.
Теперь она убирала возле печи, хотя убирать там было уже нечего.
— Сушков вчера заходил, — Пелагея поправила и без того ровно сложенное полотенце. — Завтра сход, после обедни. Велел тебе быть.
— Приду, бабушка, — я застегнул ворот рубахи.
Дуня сидела у окна, подобрав под себя ноги. С тех пор как я начал одеваться, она не сводила с меня глаз.
— Ваня, тебя завтра в солдаты заберут? — наконец выговорила сестра.
Я подошёл и сел рядом с ней на лавку.
— Я для того и пойду, чтобы не забрали, — я заглянул Дуне в лицо. — Бумагу приготовил, записи возьму. И кое-что покажу. Есть у меня чем за себя постоять.
— А если слушать не станут? — Дуня стиснула край передника.
— Станут, — я накрыл её пальцы ладонью. — Я ведь не у порога постою и уйду. Добьюсь, чтобы выслушали.
Сестра немного помолчала, глядя на наши руки.
— А домой придёшь? — тихо спросила Дуня.
— Приду, — я легонько сжал её ладонь. — К ужину жди.
Только тогда Дуня подняла глаза и кивнула.
Пелагея подошла, поправила на мне ворот и разгладила ладонью плечо. Потом сняла с гвоздя шапку, но сразу не отдала.
— Значит, завтра к ужину не опаздывай, — сказала Пелагея.
— Не опоздаю, — пообещал я.
Она протянула мне шапку. Пора было идти к обедне.
После службы народ долго не расходился. У ворот церкви стояли кучками, разговаривали, ждали знакомых. Я увидел Власа у ограды. Он стоял немного в стороне. Правый рукав был подвёрнут выше того места, где раньше была кисть.
Я подошёл сам:
— Здравствуй, Влас.
Он повернул голову:
— И тебе здравия, Ванька.
— Завтра на сходе мне наверняка припомнят отца, — я понизил голос, чтобы не слышали проходившие мимо. — Будто он казённую сталь подменял, а я помогал. Придёшь, Влас?