— Печь сами станете делать, Александр Сергеевич?
— Зачем? Готовую найдём и ничего сами делать не станем. Ни в коем случае, обком ведь запретил.
Шарков усмехнулся, в притворном ужасе закатывая глаза.
— Страшный вы человек, товарищ Шереметьев.
— Время такое, — откликнулся я.
— Вы, наверное, и о том, что с дрожжами дальше делать, придумали?
— Это уже не совсем наша работа. Передадим пищевикам, товарищу Гороховой, головастая девушка.
— Прямо в таком виде?
Я покосился на приёмник.
— Вы когда-нибудь пробовали есть сырые дрожжи, Василий Иванович?
— Приходилось. Воспоминания не из лучших. Вкусовые качества к достоинствам дрожжей, увы, не относятся. Ну, а ваше мнение? Мнение специалиста?
— Мнение специалиста — гадость редкостная. Поэтому распространять их в таком виде категорически нельзя. Пусть технологи пищевых предприятий определяют, куда, в каком виде и сколько можно добавить, чтобы готовый продукт оставался съедобным.
— Всего лишь «съедобным»?
— Василий Иванович, я наши дрожжи попробовал, и теперь слово «вкусным» употреблять не решаюсь.
Тот покивал, явно что-то прикидывая.
— Значит, двадцать семь кило сырой массы, из них белка, если мне не изменяет память…
— Около трёх килограмм, — подсказал я.
— Около трёх, — повторил Василий Иванович. — Александр, дорогой, нам надо увеличивать масштабы. Три кило белка — это немного.
Он был прав — три кило белка на два с половиной миллиона человек в Ленинграде это совсем немного. Но — месяц назад у нас вообще ничего не было; за эти недели мы проделали огромный путь.
Теперь оставался сущий пустяк — увеличить производство примерно в сто тысяч раз.
В тот же вечер я отправился к Инне.
Жила она неподалёку от артели, в одном из старых домов между Левашовским и проспектом Красных Зорь.
Дом оказался огромным, пятиэтажным, с двумя проходными дворами; я миновал первый, свернул под вторую арку и оказался в настоящем каменном колодце, куда солнечный свет почти не проникал даже июльским вечером.
Нашёл нужную лестницу, поднялся на третий этаж.
Косяки старой филёнчатой двери украшала целая россыпь звонков, под ними — криво-косо приляпанные бумажки с фамилиями жильцов. Инниной среди них не нашлось, и я нажал первую попавшуюся кнопку.
Дверь отворилась; на пороге возник этакий мужичок-боровичок лет сорока пяти, в майке и широких штанах с подтяжками.
— Вам кого? — он с вызовом оглядел меня с головы до ног. От него слегка попахивало.
— Инну Николаевну.
— А ты кто такой будешь? И мне чего трезвонишь?
— Её звонка тут нет.
Я объяснял спокойно и холодно, и мужичка это, похоже, только бесило.
— Хахельник, что ли?
— А вы почему интересуетесь? — осведомился я. — Вы ей кто? Муж? Сват? Брат? Скажите лучше просто, она дома?
— Дома твоя Инна, — фыркнул мужичок. — Куды ж ей деваться?
Я ничего не ответил, молча смотрел на него. Мужичок чуть подался назад, но дорогу не освободил.
— Только ты ей скажи, — продолжал он, — чтобы мальчишка её по коридору тут не носился. Люди вокруг живут, понимать надо!..
Из глубин квартиры меж тем доносилась настоящая какофония — кто-то визгливо с кем-то ругался, доносился лязг посуды, удары молотка.
— То-то я смотрю, у вас тут тишина, как в санатории, — усмехнулся я. — Пройти дайте.
— А ты кто вообще такой? — подбоченился боровичок. — Куды «проходить» собрался? Кажи документ!
Я молча извлёк из кармана удостоверение, раскрыл. А «книжечка» у нас, надо сказать, была очень внушительная, толстая обложка, золотое тиснение. Не знаю уж, кто и как пробил институту эту роскошь, однако она подействовала.
Мужичок несколько скукожился, отступил на пару шагов.
— Так, значит, вам мальчик мешает? — спокойно сказал я.
Молодой Шереметьев не выглядел силачом, но был высок и жилист, да и боксом раньше занимался.
Мужичок несколько секунд таращился на меня, потом облизнул губы и выдал:
— Носится.
— Когда? Сейчас? Когда именно носится?
— Да постоянно! — плаксиво загундел боровичок. — Сегодня вот —
— Сегодня Корнея вообще дома нет, — Инна тенью возникла у него за спиной — очень прямая, губы плотно сжаты, брови нахмурены.
Мужичок обернулся.
— Тебя не спрашивают, — попытался он «быкануть», как сказали бы в моё бывшее время.
— Повежливее, гражданин, — сказал я. — Так когда Корней вам мешал?
— Да пошёл ты… — мужичок махнул рукой и двинулся прочь по коридору; проходя мимо Инны, вдруг прошипел ей в лицо грязное ругательство.
Наверное, делать этого было не нужно, но что-то у меня внутри лопнуло.
Знавал я таких, по прошлой жизни знавал; не было у них ни особой силы, ни какого-то умения, а были только наглость с нахрапом, да ещё уверенность, что никто с ними связываться не станет.
Ну, а я — стал.
— Извинитесь, — сказал я, одним движением разворачивая боровичка к себе. — Очень, очень некультурно выражаетесь, гражданин.
Стоял я вполоборота, слегка пружиня; и, как учили, намечал на всякий случай точку удара.
До драки доводить совершенно не хотелось, однако и отпускать его после сказанного я не собирался.
Михаил Петрович несколько секунд смотрел на меня.
— А не то что?
— А вы попробуйте не извиниться и узнаете.
Мужичок облизнул губы. Вся его недавняя наглость держалась уже с явным трудом. Видать, всё накопившееся за последние дни разом прорвалось и во взгляд, и в голос, так, что мужичок даже присел.
— Михаил Петрович, — спокойно сказала Инна, — вы дверь забыли запереть.
Означенный Петрович втянул голову в плечи, шмыгнул мимо меня ко входной двери, аккуратно, не хлопнув, закрыл.
— И…извините…
— Извините, Инна Николаевна, — поправил я.
Боровичок повторил, глядя на меня с явным испугом.
— Так-то лучше, Михаил Петрович, — сказал я спокойно.
Тот ничего не ответил, ссутулился и как-то бочком, бочком, проскользнул мимо нас в глубину бесконечного коридора.
— Добрый вечер, — сказал я Инне; она улыбнулась.
— Добрый вечер, Саша.
— Весёлый у вас тут народ, как я погляжу.
— Он не злой, Петрович-то наш, — Инна вздохнула. — Просто пьёт иногда, а потом ему плохо.
— А когда не пьёт? Тогда ему лучше?
— Тогда он спит; но что ж мы тут стоим? Заходи, Саша.
Только тут я заметил, что на Инне — приталенное светлое платье с короткими рукавами, волосы аккуратно уложены. Ни косынки, ни уродливого серого халата, ни усталости на лице.
Коммунальная квартира оказалась огромной — длинный полутёмный коридор, двери по обе стороны, высокие потолки. Где-то плакал ребёнок, на кухне звенела посуда, откуда-то доносилось радио. Под самым потолком тянулись провода, на стенах висели электрические счётчики.
Комната её оказалась маленькой, метров двенадцать, не больше; единственное окно выходило во двор-колодец, и потому даже сейчас здесь царил полумрак.
Но всё вокруг сияло чистотой — узкая кровать под светлым покрывалом, комод, небольшой шкаф, высокое старое зеркало в резной раме, два венских стула и стол
Стол был овальный, тяжёлый, красного дерева, невесть откуда тут взявшийся.
— Это тётин, — Инна заметила мой взгляд.
— Красивый какой. Она его тебе отдала?
— Нет. Он всегда здесь стоял, — Инна чуть заметно улыбнулась.
И тут я наконец понял — высокие потолки с лепниной, старый паркет, широкая дверь с причудливым узором.
— Это была ваша квартира? Вся?..
Инна помолчала, опустила голову.
— Была когда-то, тётиных родителей. А потом уплотнили.
Она произнесла это совершенно спокойно, без малейшего раздражения или даже недовольства.
— Тётя здесь родилась; её комната дальше, напротив и на улицу выходит.
— Она тоже всегда там жила?
— Нет, — улыбнулась Инна, — там была гостиная. Но что мы всё про квартиру да про квартиру!.. Словно управдом явился. Садись, Саша, садись!..