— Куда она?.. Стойте! Госпожа! Там ничего нет! Господин Тавер, там ничего нет! Всего лишь продовольственные склады! — завопил мужчина, тот самый, что прежде кланялся Таверу. Голос его сорвался на визгливую ноту, в нём слышался не просто испуг — в нём звенела паника, будто он пытался удержать саму судьбу от рокового шага.
Увидев, что Анна не замедляет шаг, не оборачивается, не слышит его криков, мужчина, отбросив всякую учтивость, ринулся следом. Но Тавер, нахмурившись так, что на лбу прорезались жёсткие складки, опередил его — широким шагом он оказался впереди, словно щит, готовый заслонить госпожу от чего угодно, даже от её собственной решимости.
Анна остановилась перед одним из бараков. Ей хватило одного короткого, резкого взгляда — и Чоксо, не тратя ни мгновения, одним ударом сбил замок. Дверь распахнулась, и наружу хлынул смрад — тяжёлый, гнилостный запах немытых тел, сырости и человеческих страданий. Он ударил в ноздри, заставляя горло сжиматься от отвращения. Анна едва сдержала порыв отвернуться, подавить тошноту — но не позволила себе слабости.
Внутри люди, сидевшие в полутьме, испуганно расползались в стороны, словно тараканы, застигнутые внезапным светом. Они жмурились, прятали лица в ладонях, втягивали головы в плечи, будто хотели стать невидимыми, исчезнуть, раствориться в этих грязных стенах.
Тот самый мужчина, что пытался остановить Анну, рухнул на колени. Он бормотал что‑то бессвязное, кланялся так низко, что лбом касался земли, и слова его тонули в хриплом шёпоте, полном отчаяния и страха. За спиной Анны глухо выругался Тавер. Чоксо по‑прежнему молчал — его молчание было тяжелее любых проклятий. Даже Луна, обычно невозмутимая, нахмурила морду и принялась тереть лапой нос, будто пыталась стереть этот невыносимый запах. Вонь была настолько густой, что казалась почти осязаемой — а для чуткого волчьего нюха она и вовсе была пыткой.
Повелительница шагнула внутрь. Невольники, съёжившись, жались друг к другу, отползали с её пути, словно боялись даже случайного прикосновения. Анна тихо ступала между ними, обводя несчастных взглядом, и сердце её сжималось от жалости, а в груди клокотали гнев и ярость — ярость, холодная и острая, как лезвие.
Вдруг её ушей достиг странный, жалобный звук. Анна обернулась. У правой стены, на грязном полу, лежала молодая женщина. Она не двигалась — была ли она жива или уже покинула этот мир, понять было невозможно. Рядом с ней, стоя на коленях, плакал ребёнок. Он толкал женщину в плечо, звал её сквозь слёзы, и голос его был тонким, надломленным, полным безысходности.
Ребёнок был настолько чумазым, что невозможно было понять — мальчик это или девочка. Одежда, слишком большая, висела на нём мешковатыми складками, волосы, спутанными колтунами, свисали сосульками. Анна почувствовала, как сердце сжимается в тугой узел. Не раздумывая, она подошла ближе. Чоксо и Луна двинулись следом. Удивительно, но даже волчица не осталась равнодушной к чужому горю. Она подошла вплотную к ребёнку и осторожно коснулась его чумазой щеки своим чёрным бархатным носом. Ребёнок замер, поражённый этим неожиданным жестом, а потом, обернувшись, вдруг протянул руки — не к кому‑то, а именно к Анне. И Повелительница, не колеблясь ни мгновения, подхватила его на руки.
— Не думаю, что это хорошая идея, светлейшая, — тихо, почти шёпотом произнёс Тавер, тоже приблизившись. В его голосе звучала не дерзость, а тревога — осторожность, отточенная годами службы, брала верх даже над сочувствием. Ему было жаль ребёнка, но безопасность Анны стояла для него превыше всего. Взять на руки незнакомого дитя, покрытого грязью, возможно, больного, — это был риск, который телохранитель не мог одобрить. Анна была не тем человеком, чьей безопасностью можно было пренебрегать.
Но Анна не обратила на его слова внимания. Повернувшись к Чоксо, она взглянула на него с молчаливой просьбой. Вакхалиец понял без слов: он присел рядом с лежащей женщиной, проверил пульс, прислушался к дыханию. Затем, выпрямившись, коротко кивнул. Анна облегчённо выдохнула — значит, женщина всё ещё цеплялась за жизнь.
— Как тебя зовут? — тихо спросила Анна у ребёнка, прижимая его к себе.
Но тот продолжал плакать, всхлипывая так, что разобрать хоть слово было невозможно.
В этот момент у входа послышался шум — возня, крики, чьи‑то резкие голоса. Анна обернулась. Там слуги этого дома пытались удержать девушку в простой одежде служанки. Она яростно вырывалась, выкрикивала что‑то, её глаза горели гневом и страхом. Наконец она заметила Анну и её спутников — и на мгновение замерла, будто поражённая увиденным. А затем с новой силой рванулась вперёд, будто сама мысль о том, чтобы остаться в стороне, была для неё невыносима.
— Что они там делают? Они хотят купить их? Нет! Постойте! — донеслись до Анны её крики, пронзительные и отчаянные, словно последний крик о помощи.
Среди всей этой серой, безразличной толпы Тереса оказалась единственной, кто не застыл в оцепенении, единственной, в чьих глазах вспыхнул живой огонь — огонь тревоги и отчаянной заботы. Остальные будто окаменели: никто не попытался вмешаться, никто не протянул руку помощи, никому не было дела до чужой беды. Даже огромная белая волчица, стоявшая подле ребёнка, не пробудила в них ни страха, ни любопытства — лишь равнодушные взгляды скользили мимо, словно звери и люди здесь давно перестали быть чем‑то из ряда вон выходящим.
Анна тихо, почти беззвучно, кивнула Таверу — и этого едва заметного движения хватило, чтобы он понял приказ. Он шагнул вперёд, властным жестом велел слугам расступиться, и девушку тут же пропустили. Она вбежала внутрь, задыхаясь от спешки, и встала точно между Анной и бесчувственной женщиной на полу — словно пыталась заслонить их обеих от всего мира.
Повелительница внимательно рассматривала её. Платье было опрятным, хоть и явно старым, потёртым на локтях и выцветшим от множества стирок. Но на шее по‑прежнему тускло поблёскивал рабский ошейник — холодное напоминание о том, что внешняя опрятность ничего не значит. Девушке было лет пятнадцать‑шестнадцать — немногим меньше, чем Сайсу. В её чертах угадывалась скрытая красота — та, что расцветает, когда с лица сходит печать изнурения, а в глазах появляется надежда. «Её бы хорошенько откормить», — мелькнуло в голове у Анны, но тут же мысль эта утонула в горечи. Только сейчас Повелительница заметила, что девушка всё это время прижимала к груди небольшую склянку — будто самое дорогое, что у неё осталось.
— Вы хотите купить их? — спросила Тереса, глядя исподлобья, не скрывая ни подозрительности, ни открытой враждебности. Её голос дрожал, но в нём слышалась твёрдость — твёрдость человека, который уже столько раз видел, как надежда оборачивается ловушкой.
— Мы просто хотим помочь, — спокойно ответила Анна.
Слова эти можно было истолковать по‑разному. Для рабов, привыкших к обману и предательству, любая доброта казалась подвохом, особенно когда её предлагали люди, по виду явно не знавшие нужды. Но Тереса либо дошла до той грани отчаяния, где уже не остаётся места осторожности, либо каким‑то внутренним чутьём почувствовала искренность в голосе Анны. Её плечи медленно опустились, напряжение покинуло тело, а во взгляде, только что полном недоверия, мелькнуло что‑то похожее на облегчение.
— Ты знаешь их? — спросила Анна.
Тереса молча кивнула.
— Девочку зовут Тисса, это её мать — Лиша, — добавила она после короткой паузы, будто каждое слово давалось ей с трудом.
— А как зовут тебя?
— Тереса.
— Откуда вы?
— С разных мест, — глухо отозвалась девушка и обвела взглядом всех рабов, теснившихся в полутьме барака. В этом движении не было ни горечи, ни гнева — только пустота, выжженная годами безысходности. — Кто‑то местный, кого‑то пригнали из Астарина или Лешта. Мы с Иррилии.
Упоминание Иррилии ударило Анну, словно ледяной хлыст. В груди вспыхнула ярость — острая, жгучая, почти ослепляющая. Значит, Аджерхан по‑прежнему торгует людьми из Иррилии, словно скотом, не считаясь ни с договорами, ни с обещаниями. Анна уже получала донесения об этом, лелеяла надежду, что с приходом Джэбрала в Оттамору эта мерзость прекратится. Но теперь она видела всё своими глазами — и понимала, что обещания ничего не стоят, если за ними не стоит сила.