— Но вместе с даром они надели на меня оковы, — продолжила Анна, и теперь в её голосе слышалась не гордость, а тяжесть, которую она носила годами.
Под пристальным, напряжённым взглядом Ферухе она закатала рукав и обнажила левое предплечье. Затем вынула шпильку из волос — ту самую, что удерживала пряди в строгой причёске, — и с силой надавила острым концом на кожу. Так сильно, что выступила капля крови, тёмная и густая, словно смола.
Ферухе тихо вскрикнула и рванулась к подруге, чтобы остановить её, но в следующий миг замерла, будто налетела на невидимую стену. В том месте, куда пришёлся укол, внезапно вспыхнул яркий, золотистый свет — не обжигающий, но такой пронзительный, что на мгновение казалось, будто сама ткань реальности там истончилась. Свет вспыхнул и тут же погас, словно его и не было. Но удивление Ферухе вызвало не это мимолётное сияние, а то, что случилось потом.
На коже Анны проступил причудливый узор — тонкие, переплетающиеся линии, будто кто‑то вышил на её коже невидимую вязь. Узор был золотистым, ярким, почти живым, но с каждой секундой становился всё бледнее, пока не растворился совсем. А крошечная ранка на коже затянулась, словно её и не бывало, — не осталось ни следа, ни шрама, ни намёка на боль.
Ферухе застыла, не в силах вымолвить ни слова. Она смотрела на предплечье Анны, будто пыталась запомнить каждую линию, каждый оттенок, чтобы потом убедиться: ей не померещилось.
— Я не знаю, почему моя метка отличается от вашей, — глухо произнесла Анна, по-прежнему не поднимая глаз. — И эта странная сила заживления работает только здесь, на этом месте. Но я точно знаю одно: это знак того, что боги следят за мной. Всегда. И если я хоть немного отклонюсь от своего пути — как было с Одашем и нашим сыном, — они жестоко напомнят мне об этом.
Она замолчала, и тишина в комнате стала густой, почти осязаемой. Ферухе ещё долго не могла собраться с мыслями. Перед её глазами всё ещё стоял этот золотистый узор, вспыхнувший и исчезнувший, как падающая звезда. Она всегда знала, что Анна — любимица богов, но никогда не догадывалась, какой ценой покупается эта «любовь». Теперь страхи и сомнения Анны стали ей до боли понятны. И ещё яснее стало то, почему, несмотря на все тревоги и новости, Анна стремилась закончить начатое — и сделать это как можно скорее.
— Ты всегда можешь рассчитывать на меня, — проговорила Ферухе, сжав кулаки так, что побелели костяшки, и посмотрела на Анну с той самой непоколебимой уверенностью, которая рождается не из слепой веры, а из преданности, проверенной годами. — Что бы ни случилось.
Анна ответила ей печальной, но тёплой улыбкой — улыбкой, в которой было столько благодарности, что она казалась почти болезненной.
— Но позволь спросить, — тихо, осторожно начала Ферухе, не решаясь нарушить хрупкое равновесие, но не в силах больше держать вопрос в себе. — Почему ты не хочешь сообщить эту новость генералу?
Анна медленно подошла к кровати и присела на самый краешек, будто ноги вдруг перестали её держать. Её взгляд устремился куда‑то вдаль, сквозь стены, сквозь время, туда, где жили воспоминания, слишком тяжёлые, чтобы носить их в себе каждый день.
— Ты помнишь, каким счастливым был Одаш, когда мы ждали сына? — спросила она, и голос её стал тише, мягче, почти шёпотом.
Ферухе кивнула, осторожно опускаясь рядом, словно боялась спугнуть эти воспоминания резким движением.
— А помнишь, как ему было больно, когда наш мальчик… — Анна запнулась, будто само слово могло снова разорвать ей сердце. — Он никогда не винил меня в случившемся. Ни разу. Но его взгляд с тех пор изменился. В нём поселилась тень, которую уже ничем не прогнать. Если и с этим ребёнком что‑то случится… я не хочу, чтобы Ардэн страдал так же. Не хочу снова увидеть этот взгляд.
Слезы тихо покатились по её щекам. Анна удивлённо коснулась мокрой кожи, будто только сейчас поняла, что плачет. Ферухе тут же обняла её, крепко, по‑сестрински, прижимая к себе, словно могла своим теплом заслонить её от всех бед.
— Всё будет хорошо, — тихо прошептала она, и в этих словах не было пустых обещаний — только вера, которую она изо всех сил старалась сделать крепкой, чтобы её хватило на двоих.
***
Нина бродила по полутёмной конюшне, бормоча себе под нос проклятия — тихие, яростные, сплетавшиеся в неразборчивую вязь слов. Она пыталась оседлать свою лошадь, но всё шло наперекосяк: то седло сползало вбок, то упряжь никак не хотела затягиваться, будто сама судьба дразнила её этой упрямой непослушностью. Бедная лошадь косилась на хозяйку шоколадным, почти обиженным взглядом, переминалась с ноги на ногу, но терпела — терпеливо и с достоинством, как умеют только благородные животные.
— Почему мне кажется, что слова «упёртая дура» относятся вовсе не к лошади? — прозвучал за спиной чуть насмешливый, но не злой голос Тавера.
В тот же миг седло, будто в подтверждение его слов, окончательно съехало в сторону и с глухим стуком рухнуло на землю, подняв лёгкое облачко пыли у ног Нины.
— Проклятье! — рыкнула она и, не сдержавшись, пнула упрямую вещь ногой.
Лошадь нервно забила копытом, будто хотела сказать: «Ну хватит уже!» Тавер тихо хмыкнул, мягко отодвинул Нину в сторону, поднял седло и принялся ловко, уверенно, без лишней суеты возиться с упряжью. У него всё получалось легко, будто само дело ложилось в руки, и уже через пару мгновений лошадь стояла готовая к дороге — спокойная, собранная, словно и не было всей этой суматохи.
Нина молча наблюдала за ним. Что-то в этих спокойных, уверенных движениях действовало на неё как тихая, невидимая вода, смывающая раздражение. Когда Тавер провёл ладонью по могучей шее лошади — медленно, ласково, по-хозяйски, — в груди у Нины вдруг шевельнулось что-то странное, тёплое и пугающее одновременно. Ей вдруг отчаянно захотелось почувствовать эту шершавую, сильную руку на своей коже — просто чтобы убедиться, что мир всё ещё твёрдый, настоящий, осязаемый. Испугавшись собственных мыслей, она резко встряхнула головой, прогоняя наваждение.
Тавер обернулся. Нина изо всех сил старалась выглядеть равнодушной, холодной, будто её вообще ничего не тревожит. Она молилась про себя, чтобы лицо не выдало ни одной из этих постыдных, сбивающих с толку мыслей.
— Почему ты так злишься? — спросил Тавер, не отводя взгляда. — Повелительница — взрослый человек. Она сама принимает решения. Под её властью — целые государства. И, прошу заметить, вполне процветающие. Ты что, не доверяешь ей?
— При чём здесь доверие? — резко бросила Нина, складывая руки на груди, словно этим жестом могла отгородиться не только от вопросов, но и от собственных чувств.
Весь её вид говорил: «Не лезь ко мне с разговорами, телохранитель». Но Тавер не отступил.
— И всё же? Почему?
Нина шумно выдохнула, опустила руки. Подойдя ближе, она положила ладонь рядом с рукой Тавера — на тёплую, гладкую шею лошади. Её рука рядом с его широкой, загрубевшей от битв и дорог ладонью казалась совсем маленькой, хрупкой, почти детской. И этот контраст неожиданно успокоил её, будто напомнил: рядом есть кто-то сильный, на кого можно опереться, даже если ты никогда в этом не признаешься.
— Ты говоришь: «Повелительница, управляющая государствами»… — проговорила она тихо, не глядя на Тавера. — Но для меня, для Феру, Сайса и Чоксо она значит куда больше. Она нам родная. Я до сих пор не знаю, почему в ту ночь не прошла мимо рабыни, сидевшей в темноте. Сколько их было до неё и сколько после… Но пройти мимо Анны я не смогла. И не понимаю, почему вообще заговорила с ней. Может, на то была воля богов? Может, они решили, что мы нужны друг другу? Так или иначе, это случилось. И когда я впервые заговорила с ней, я почувствовала родственную душу. Между нами возникла связь — крепкая, как стальной трос, который не разорвать. Любой из нас, не задумываясь, отдаст за неё жизнь. И она сделает то же самое ради нас. Мы волнуемся, переживаем, любим… Я люблю её. И потому мне невыносимо видеть, как она, гонясь за своей целью, теряет собственное счастье. Меня злит, что она всегда думает о ком-то другом, а не о себе. Злит, что, следуя этой своей клятве, она в конце концов потеряет себя… И вот в такие минуты я правда жалею, что в ту ночь не прошла мимо!