— О грифонах я могу долго, — предупредил он.
— Я знаю, — сказала я. — Мне нравится.
Гуляли мы, кстати, чудесно — если не считать того, что за нами на почтительном расстоянии следовали двое гвардейцев, а на набережной нам «совершенно случайно» встретилась Изольда в умопомрачительном платье и с таким прицельным декольте, что им можно было брать крепости. Она щебетала с Адрианом четверть часа, дважды назвала меня «наша дорогая мастерица» и один раз — «милочка, вы не подержите Бланш». Адриан всю беседу смотрел на неё с вежливым недоумением человека, которому докладывают о делах чужого гарнизона. Когда она наконец отчалила, он повернулся ко мне и спросил совершенно искренне:
— Чего она хотела?
— Тебя, — сказала я.
— Меня? — Он нахмурился, обдумал. — Зачем?
И вот за это — за это невозможное, чугунное, искреннее «зачем» — я его, кажется, и... Так. Стоп. Не отвлекаться. У меня феникс.
А с фениксом было странно.
Всю неделю я вела наблюдения по всем правилам: температура углей, уровень пламени в чаше, масло — я лично вскрывала случайные сосуды, к ужасу жрецов, — свет, режим, посетители. Финн, произведённый в старшие наблюдатели, важно дежурил в Огненном зале посменно с двумя приставленными пажами и вёл журнал: каждый час — отметка, как горит Огонь. Шкалу я нарисовала сама, от единицы до десяти, и повесила на стену зала, чем довела старшего жреца до нервного тика: «Измерять Пламя Династии! Цифрами! Как удой!»
— Именно как удой, святой отец, — подтвердила я. — Удои, знаете ли, не врут. В отличие от молитв, у них есть динамика.
И динамика появилась. Через неделю, разложив журналы на столе в оранжерее, я увидела её собственными глазами — и у меня по спине пробежал знакомый холодок. Тот самый, охотничий.
Огонь феникса угасал не ровно.
Днём он держался: пять-шесть по моей шкале, стабильно. Вечером чуть проседал — усталость, нормально. А вот после полуночи, в самые глухие часы, между второй и четвёртой стражей, кривая каждый раз ныряла вниз — до двойки, до полутора. К рассвету — отползала обратно.
Каждую. Ночь. В одни и те же часы.
Болезни так себя не ведут. Болезнь — она как погода, у неё нет расписания. По расписанию работают только две вещи: люди — и кормёжка.
— Финн, — сказала я, глядя на кривую. — Собирай фонарь и одеяла. Сегодня ночью мы с тобой и Пельменем идём в засаду.
«В засаду», — оживился Пельмень, отрываясь от миски. —«Наконец-то достойное занятие. Что берём из провизии? Предлагаю окорок, сыр, того холодного каплуна с кухни, пирог с почками — и это только на первую половину ночи...»
— Пельмень. Мы идём ловить того, кто по ночам пьёт феникса.
«Я слышал», — невозмутимо ответил дракон. —«Именно поэтому — и пирог с почками. На голодный желудок я никого не ловлю. Я, может, сам кого хочешь выпью на голодный желудок».
Знала бы я, кого мы поймаем в ту ночь, — взяла бы, честное слово, два пирога.
Глава 4. Ночная засада и медовые коржики
Засада — дело серьёзное. Мы подготовились как следует: я — с фонарём под колпаком, журналом и полной сумкой инструментов; Финн — с одеялами и рогаткой (я велела оставить, он не оставил); Пельмень — с провизией, которую тащил, разумеется, Финн.
Расположились мы на верхней галерее Огненного зала — узком балкончике под самым куполом, откуда чаша с фениксом была как на ладони, а нас снизу видно не было. Стражу у дверей я предупредила: до рассвета в зал никого, кроме как по моему сигналу. Жрецов на ночную службу отправила молиться в боковую молельню — под их пение, честно говоря, отлично думалось, а из зала оно никого не спугнёт: пели они там каждую ночь.
К полуночи дворец затих. Феникс дремал в чаше — серый ком в слабом рыжем свечении углей. Кривая в журнале стояла на пятёрке.
— Тётенька Василиса, — прошептал Финн (он так и не отучился от «тётеньки», я смирилась), — а кого мы ждём? Вора?
— Не знаю, Финн. Может, вора. Может, зверя. Может, вообще ничего — и тогда я неправа, а это тоже результат.
«Ты права», — вдруг очень тихо сказал Пельмень.
Он сидел на перилах галереи неподвижно, как изумрудная горгулья, и не притрагивался — я только сейчас заметила — ни к окороку, ни к пирогу. Зрачки в золотых глазах развернулись во всю радужку.
«Что-то идёт. Я чую. Оно уже близко, оно приходит сюда каждую ночь, а я, дурак, спал в твоей оранжерее и не чуял, потому что оно... оно очень тихое, женщина. Оно тише мыши. Тихая гниль — теперь я понимаю, почему её так назвали».
У меня по рукам побежали мурашки.
— Где?
«Ждём», — одними губами, точнее, одной мыслью выдохнул дракон. —«Не шевелись. Оно не любит движения и света. Смотри на пламя».
Прошёл час. Другой. У Финна слипались глаза, он героически таращил их, ущипывая себя за руку. Внизу тлели угли. Пели за стеной жрецы.
А потом дверь Огненного зала тихо-тихо приоткрылась.
Я напряглась. Пельмень — нет.
В щель просунулась... корзинка. Потом рука с корзинкой. Потом — большое, грузное тело в простом тёмном плаще с капюшоном. Человек воровато оглянулся, прикрыл за собой дверь, косолапо, стараясь ступать тихо (получалось у него как у медведя на цыпочках), подошёл к чаше — и стянул капюшон.
Финн издал сдавленный писк. Я зажала ему рот ладонью.
У чаши, воровато оглядываясь, стоял его величество король Освальд Второй.
— Цыпа, — хрипло прошептал король, разворачивая корзинку. — Цыпа, я это... я тебе принёс. С корицей, как ты любишь. Только жрецам ни-ни, они говорят, тебе нельзя, у тебя пост, диета, то-сё... А я говорю — триста лет было можно, и сейчас можно.
Из корзинки были извлечены медовые коржики. Феникс приоткрыл золотой глаз, приподнял голову — и осторожно, деликатно взял коржик из королевской ладони. Потом второй.
— Вот, — растроганно бормотал властелин полумира, почёсывая серую птицу под клювом. — Вот. Ешь, маленький. Ты ешь и держись, слышишь? Эта, новенькая, зверолекарка — она дельная, она злая как оса и никого не боится, она разберётся. Ты только держись, Цыпа. Ты подожди помирать. Я же без тебя... я же вообще без тебя никак, ты ж понимаешь...
Голос у него сорвался. Король Освальд Второй, гроза трёх держав, стоял в ночном зале и плакал в серые перья своего умирающего феникса, скармливая ему запрещённые коржики.
Я отвернулась. Есть вещи, которые нельзя подсматривать даже в засаде.
«Вот, значит, кто у нас нарушает диету», — прокомментировал Пельмень, но даже у него вышло без обычного яда.
Король ушёл через четверть часа, унося пустую корзинку и старательно делая беззаботное лицо. Дверь прикрылась. Феникс вздохнул и опустил голову на угли.
И почти сразу — будто оно пережидало человека — пришло оно.
Сначала изменился свет. Не потемнело, нет, — просто угли в чаше словно подёрнулись плёнкой, как глаз больного животного. Потом я увидела: от дальнего окна, из ниши, где тень лежала гуще всего, отделился лоскут серого.
Он летел. Медленно, вкрадчиво, беззвучно — как хлопья пепла летят над костром, только вверх ногами: не от огня, а к огню. Размером с две мои ладони. Больше всего это было похоже на мотылька — если бывают мотыльки, сотканные из сумерек и пыли, полупрозрачные, с крыльями, сквозь которые видно, но видно как-то неправильно, будто мир за ними линяет.
Мотылёк подлетел к чаше. Завис над тлеющими углями — над самым пламенем, которое ему полагалось бы опалить крылья.
И сел на огонь.
И огонь — просел. Я видела это своими глазами: язычки пламени вокруг серого мотылька легли, потускнели, съёжились, а сам мотылёк налился изнутри слабым рыжеватым свечением — как насосавшийся клещ наливается бурым. Феникс во сне вздрогнул, слабо, жалобно курлыкнул — так скулит спящая собака, которой снится боль.
Стрелка моего внутреннего термометра рухнула. Двойка. Полторы.
— Пельмень, — выдохнула я.
Но дракона на перилах уже не было.