Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Омадзуко слушал внимательно, кивая иногда невпопад — саке к тому часу туманило голову уже и ему, — а после, поднявшись нетвёрдо, но с достоинством, объявил, что час поздний и пора возвращаться домой. Они простились у порога тепло, почти по-родственному — так, как прощаются два изрядно выпивших человека, которым внезапно, посреди хмельной беседы, открылось что-то важное друг о друге; Омадзуко, обычно скупой на телесные жесты, неожиданно для самого себя обхватил Дмитрия за плечи обеими руками, слегка пошатнувшись, и произнёс заплетающимся, но искренним голосом, что почитает его теперь настоящим другом, невзирая на то, из какой земли тот пришёл, — после чего, рассмеявшись собственной сентиментальности, побрёл в темноту в сопровождении слуги с фонарём, оставленного дожидаться его у ворот.

Дмитрий, оставшись один в опустевшем доме, ещё некоторое время постоял у порога, глядя на удаляющийся огонёк фонаря, пока тот не скрылся за поворотом тропы, а после вернулся внутрь, и на него разом навалилась та особая, тяжёлая тишина, какая всегда наступает после ухода гостя, наполнявшего своим присутствием и голосом весь дом. Саке, выпитое в изрядном количестве, продолжало гулять у него в крови, размывая границы благоразумия, и вместе с обычным для такого часа хмельным благодушием пришло вдруг и другое, куда менее приятное чувство — острое, почти физическое ощущение одиночества, какого он не позволял себе замечать в трезвые часы, занятые то стройкой, то додзё, то хозяйственными заботами. Он давно уже — если не считать редких, оплаченных встреч с куртизанками низшего разряда при замке, куда самураи иногда захаживали компанией и куда он раз или два составил им компанию скорее из вежливости, чем из подлинного желания, — не был близок ни с одной женщиной по-настоящему, той близостью, что рождается не из платы и не из мимолётной потребности тела, а из чего-то более длительного и тёплого. Плотская нужда, разбуженная выпитым саке, требовала своего настойчиво и прямо, но куда сильнее этой простой нужды в нём говорило нечто иное — тоска по женскому теплу не на час, а на годы, по той обыденной, ежедневной близости, какая была у него когда-то с Еленой и какой ему так остро не хватало здесь, на чужой земле, среди чужих людей, при всём том уважении и почёте, каким его теперь окружали.

В этот самый миг в комнату неслышно, как входила всегда, скользнула О-Тиё — убрать со стола поднос с опустевшим кувшинчиком из-под саке и составленными в стопку чашками. Она двигалась привычно тихо, стараясь не потревожить задумчивость хозяина, и, лишь закончив собирать посуду, остановилась у порога, чуть склонив голову, и негромко спросила, не будет ли у господина каких-либо иных распоряжений на этот вечер, — если нет, то не позволит ли он ей отправиться домой, где её дожидаются дети под присмотром престарелой матери.

Дмитрий поднял на неё взгляд — и, то ли оттого, что хмель придавал зрению особую, обострённую ясность, то ли оттого, что за месяцы, прожитые бок о бок, он попросту привык не замечать в ней ничего, кроме молчаливой, безупречной служанки, — увидел вдруг её красоту так ясно, как не видел прежде ни разу. Тонкие черты лица, какие он привычно считал просто усталыми, в свете масляной лампы обрели вдруг мягкую, спокойную миловидность; тёмные волосы, собранные в простой узел, отливали глянцем; а в глазах её, обычно потупленных долу, на мгновение, прежде чем она снова опустила взгляд, мелькнуло нечто живое — не то удивление от того, как пристально он вдруг на неё смотрит, не то что-то ещё, чему Дмитрий не сумел бы подобрать названия.

— Останься ещё немного, — сказал он, сам не вполне ожидая от себя этих слов. — Завари нам чаю — себе и мне — и принеси каких-нибудь сладостей к нему. После саке мне всегда хочется чаю, знаешь ли, — а одному пить его не так приятно.

О-Тиё, чуть помедлив — то ли от неожиданности такой просьбы, то ли просто отдавая дань приличию, — поклонилась и вышла, а вернулась немногим позже с невысоким лакированным подносом, на котором стоял глиняный чайник, две чашки простой, но изящной работы и небольшое блюдо со сладостями: несколько мягких, обсыпанных сладкой соевой мукой моти, пара кусочков вагаси в форме летних цветов, слепленных из бобовой пасты, и немного засахаренных плодов сливы, какие она обычно приберегала на случай гостей. Опустившись на колени у низкого столика, разлила чай неторопливыми, отточенными движениями — так, как учили её когда-то, в иной, давно ушедшей жизни, готовиться к встрече собственных гостей, — и хотела было, разлив, тут же отступить в сторону, как то было заведено при обычном обслуживании стола, но Дмитрий, вспомнив всё, чему научил его за эти месяцы отец Феррейра касательно здешних обычаев чаепития, покачал головой и указал ей на место напротив себя.

— Сядь, — сказал он мягко. — Выпей чаю со мной. Не как служанка — просто как человек, который тоже устал за долгий день.

О-Тиё, помедлив, всё же послушалась, опустившись на колени по другую сторону низкого столика, и взяла протянутую ей чашку обеими руками, как то полагалось по обычаю, — но пила маленькими, осторожными глотками, не поднимая глаз, будто самим этим взглядом боялась нарушить некую невидимую границу между ними.

Дмитрий, отпив своего чаю, попытался разговорить её — сперва издалека, как расспрашивал уже не раз прежде: о детях, об их именах и возрасте, о том, тяжело ли даётся её престарелой матери с ними управляться. О-Тиё отвечала, как и всегда, коротко, односложно, норовя при первой возможности перевести разговор на самого Дмитрия — спрашивала, не голоден ли он, не нужно ли добавить масла в лампу, не находит ли он вечер слишком душным, — но он, против обыкновения, не позволил ей в этот раз ускользнуть от разговора, мягко, но настойчиво возвращая её к прежней теме.

— Ты никогда не рассказываешь мне о себе, О-Тиё, — сказал он наконец, отставив пустую чашку. — Я знаю кое-что из того, что рассказал мне сам Сигэнори-сама, — но это его слова, не твои. Я хотел бы услышать это от тебя самой, если ты позволишь себе довериться мне хоть немного.

Она долго молчала, опустив глаза на циновку перед собой, и Дмитрий уже готов был отступить, решив, что зашёл в своей настойчивости дальше дозволенного, — но тут заметил, как плечи её едва заметно дрогнули, а на сложенные на коленях руки упала одна слеза, за ней другая. Она заговорила тихо, не поднимая глаз, будто обращаясь не к нему, а к самой циновке под ногами, — и голос её, обычно ровный и бесцветный, дрожал теперь от той сдерживаемой временем боли, которой прежде никогда не позволяла вырваться наружу.

Она рассказала ему о муже — как он служил в замковой страже, как бывал по вечерам молчалив и задумчив в последние месяцы перед тем, как его уличили в измене, как она, глупая, тогда не придала этому значения, приняв его молчание за обычную усталость воина, а не за тяжесть тайны, какую он носил в себе. Рассказала, как стражники пришли за ним однажды на рассвете, без предупреждения, и как её после долго держали отдельно от детей, допрашивая, знала ли она о отношениях мужа с людьми враждебного клана, — и как она, не солгав ни единым словом, всё же не могла доказать свою невиновность иначе, чем собственной смертью. Рассказала о том дне, когда ей велено было явиться пред очи даймё с готовностью совершить то, что полагалось совершить жене изменника, — сперва лишить жизни детей, чтобы избавить их от участи худшей, чем смерть, а после и себя саму, дабы смыть кровью хоть часть позора, легшего на её род. Она говорила об этом безо всякой аффектации, тем же тихим, надтреснутым голосом, каким рассказывают о самых обыденных вещах, — но именно эта будничность, с какой она произносила слова о готовности убить собственных детей, заставила Дмитрия похолодеть куда сильнее, чем если бы она рыдала навзрыд.

— Мне до сих пор стыдно, Дзимитори-доно, — сказала она наконец, впервые за весь разговор подняв на него взгляд, полный такой глубокой, застарелой муки, что Дмитрий невольно потянулся к ней рукой, сам не вполне отдавая себе отчёта в этом движении. — Стыдно за то, что поступок мужа бросил тень позора на весь наш род, на моих детей, на память моих родителей. Чтобы смыть этот позор, мне следовало умереть — а я всё ещё жива, милостью господина Сигэнорри, который отчего-то счёл, что от моих рук в его хозяйстве будет больше пользы, чем от ещё одной пролитой без нужды крови. Но какой же самурай теперь возьмёт меня в жёны, обесчещенную изменой мужа? Какой дом станет держать меня под своей защитой, зная, чья я вдова? Я опозорила клан Сигэнори одним лишь тем, что дышу, — и стыд этот я буду носить в себе до конца своих дней, сколько бы их мне ни было отпущено.

60
{"b":"978789","o":1}