Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С того самого дня, как Дмитрий переселился под новую крышу, Мидори стала приходить к нему дважды в день — рано поутру, когда небо только начинало сереть, и ближе к вечеру, когда солнце клонилось за холмы. Она хлопотала по хозяйству с той же тихой, безмолвной сосредоточенностью, какую Дмитрий помнил ещё по первым дням своего пребывания здесь, только теперь в этих хлопотах появилось что-то новое, почти материнское: она не просто готовила и убирала, но делала это с той особой заботливостью, с какой ухаживают не за чужим постояльцем, а за собственным, пусть и взрослым уже, сыном. Она стирала его кимоно в холодной воде ручья, выколачивая ткань деревянной колотушкой, аккуратно развешивала сушиться на протянутой между двух столбов верёвке, штопала прорехи там, где грубая ткань не выдерживала тесла или пилы, подметала циновки веником из рисовой соломы и, если замечала беспорядок среди инструментов, молча, без единого слова упрёка, раскладывала их по местам. Дмитрий, наблюдая за ней, всё чаще ловил себя на том, что испытывает к этой немолодой, немногословной женщине чувство, которое трудно было бы назвать иначе, чем сыновней благодарностью, — она заменила ему в этом чужом мире не просто хозяйку, но что-то куда более важное, ту тёплую, безусловную заботу, какой ему так не хватало с тех пор, как не стало собственной матери. Именно эта близость и подтолкнула его к тому, чтобы всерьёз, а не для одной лишь практической нужды, взяться за японский язык. По вечерам, пока Мидори готовила ужин, он садился рядом на низкую скамеечку и, тыча пальцем то в очаг, то в котелок, то в собственную грудь, старательно, по слогам, выговаривал слова, которые запомнил за день, а она, вопреки обычной своей сдержанности, всякий раз чуть заметно улыбалась и поправляла его произношение, качая головой, если он путал ударение. В ответ Дмитрий, посмеиваясь, пытался учить её русским словам — простым, бытовым: «вода», «хлеб», «спасибо», «доброе утро», — и Мидори, повторяя их, морщила лоб от напряжения, шевелила губами, будто пробуя незнакомые звуки на вкус, и русское «здравствуйте» неизменно выходило у неё чем-то вроде мягкого, шелестящего «дзудрасутэ», отчего Дмитрий каждый раз невольно улыбался, а она, заметив его улыбку, смущённо прикрывала рот ладонью и тоже смеялась — тихо, коротко, будто стесняясь собственного смеха. В одно такое утро, когда небо за раздвинутыми сёдзи ещё не успело до конца посереть, а звёзды, самые яркие из них, всё ещё держались на своих местах, Дмитрия разбудило лёгкое, но настойчивое прикосновение к плечу. Он с трудом разлепил глаза и увидел над собой склонившуюся Мидори — та прижимала палец к губам, призывая к тишине, а другой рукой указывала в сторону входа, туда, где за приоткрытыми фусума виднелись две фигуры, ожидавшие на пороге со всем тем неподвижным терпением, с каким ждут люди, привыкшие повелевать, а не просить. Одним из них был Хаттори Кадзуо — в этот ранний час он был облачён не в лёгкое походное кимоно, в каком Дмитрий видел его прежде, а в более строгий, тёмный наряд, поверх которого была наброшена короткая безрукавная накидка-хаори с фамильным гербом клана Сакакибара, вышитым на спине серебристой нитью, едва различимой в полумраке. За широким поясом у него, как всегда, были заткнуты два меча, а осанка его, даже в этот сонный, предрассветный час, оставалась такой же прямой и настороженной, как в первую их встречу на дороге. Рядом с ним стоял отец Луиш Феррейра — не в парадной, а в обычной своей, чуть запылённой сутане, с неизменными чётками в руке, — и по его сдержанному, немного встревоженному лицу Дмитрий сразу понял, что дело не терпит отлагательств.

— Дзимитори, — тихо, но настойчиво заговорил священник, едва завидев, что тот приподнимается на циновке, — прости, что будим тебя в такую рань. Хаттори-сама пришёл с прямым приказом от даймё: Сакакибара Сигэнори-сама желает видеть тебя у себя, немедленно, для личной беседы. Тебе нужно собраться как можно быстрее — заставлять его светлость ждать здесь не принято.

Дмитрий, ещё не до конца стряхнувший с себя тяжёлую, вязкую сонливость, коротко кивнул, пробормотал что-то вроде «да, да, сейчас», и, откинув одеяло, поднялся с циновки, чувствуя, как холодный утренний воздух неприятно холодит кожу, голова была тяжёлой, будто набитой мокрым песком. За минувший месяц он успел усвоить одно простое, но железное правило этого мира: здесь никто не ждёт, пока ты соберёшься с мыслями, никто не станет слушать долгие объяснения о том, что тебе нужно ещё пять минут, — если зовут, значит, нужно идти, и чем быстрее, тем лучше. Поэтому он, не тратя времени на раздумья, умылся холодной водой из сделанной им деревянной бадьи. Быстро растёрся грубым полотенцем, наспех пригладил ладонями отросшие, влажные волосы, стянул их сзади в короткий хвост, как учил его когда-то Феррейра, и, не мешкая, потянулся к сложенному в углу парадному тёмно-синему кимоно — тому самому, в котором его судил даймё в первый раз, — и к белым таби, узким матерчатым носкам с отдельным большим пальцем, какие полагалось надевать под сандалии в подобных случаях. Коротко кивнув сам себе, вышел следом за Феррейрой и Кадзуо в предрассветную темноту.

Путь до замка — того самого, что стоял на невысоком, но неприступном холме над излучиной горной реки, — занял около часа быстрой ходьбы, и всё это время небо над головой медленно, но неуклонно светлело, переходя из глубокой, почти чёрной синевы в сероватую, а затем и в бледно-розовую дымку, предвещавшую скорый восход. Когда они подошли к воротам замка, у входа уже дежурили двое стражников в полном доспехе, с копьями-яри в руках, и Хаттори Кадзуо, слегка склонив голову, коротко бросил им несколько слов по-японски — Дмитрий уловил в этой фразе имя даймё, — после чего стражники, коротко поклонившись в ответ отступив в сторону, пропустили всех троих внутрь, во двор, а затем и в сами покои. Комната, куда их провели, оказалась той же самой, где несколько недель назад Хаттори Кадзуо провожал закат вместе со своим господином. Дмитрий невольно залюбовался расписными стенами, изображающими сосны под снегом и летящих журавлей, попутно восхищённо рассматривая нишу токонома, в которой на невысокой подставке лежал старинный меч. Сам Сакакибара Сигэнори сидел вполоборота к вошедшим, на невысокой плоской подушке-дзабутон, лицом к раздвинутым настежь сёдзи, за которыми открывался вид на зелёные, ещё окутанные предрассветной дымкой холмы, из-за которых вот-вот должны были показаться первые лучи солнца. Он был одет в простое, домашнее кимоно тёмно-серого оттенка, без всякой парадности, без гербов и вышивки, — так одеваются люди, желающие в этот час быть не властителем, а просто человеком, встречающим утро. Отец Феррейра, войдя, шепнул Дмитрию по-английски, чтобы тот в точности повторял за ним: снять у входа сандалии, ступив на татами, опуститься на колени у самого входа, сложив руки перед собой и низко поклониться. Дмитрий последовал его примеру, чувствуя, как колени его, ещё не до конца проснувшиеся, неуклюже подгибаются на непривычной циновке, и, выпрямившись после поклона настолько, насколько это позволяли приличия, старательно, по слогам, произнёс заученную фразу:

— Охаё годзаимасу, Сигэнори-сама.

Даймё чуть повернул голову, и на его лице, обычно непроницаемом, промелькнуло что-то похожее на сдержанное одобрение. Он коротко кивнул в ответ и жестом, лёгким движением руки, пригласил Дмитрия подняться с колен у порога и присесть на татами рядом с собой, чуть поодаль, а Феррейре — расположиться так, чтобы удобно было переводить. Некоторое время все трое сидели молча, глядя на светлеющее небо. Затем Сигэнори, не оборачиваясь, поднял руку и указал в сторону холмов, за которыми уже проступала тонкая, разгорающаяся полоса золотисто-багрового света, и заговорил тихим, ровным голосом — Феррейра, чуть склонившись к Дмитрию, начал переводить почти синхронно, стараясь не упустить ни единого оттенка сказанного.

— Он говорит, — зашептал священник, — что пригласил тебя разделить с ним рассвет, потому что рассвет и закат — это единственные мгновения дня, когда человек, будь он хоть последний крестьянин, хоть сам властитель провинции, равны перед лицом неба. Солнце не спрашивает о ранге, восходя, — оно восходит для всех одинаково, и в этом, говорит он, заключена высшая справедливость мира, недоступная людским законам. Он говорит, что чем старше становится, тем чаще ищет эти минуты — не ради красоты, хотя и она в них есть, а ради того, чтобы напомнить себе о собственной малости перед тем порядком вещей, который древнее любого клана, любого сёгуна и любой войны. Он говорит: «Гора не торопится расти, но становится высокой. Так и человек, который не торопит судьбу, но следует ей с терпением, достигает того, что предначертано».

30
{"b":"978789","o":1}