Он ещё раз кивнул своим мыслям, будто утверждая некое внутреннее решение, и отдал короткий приказ: чужеземца привести немедленно во внутренний двор, а заодно послать за вторым священником из иезуитской миссии — тем самым, что, по словам Кадзуо, относился к пришельцу враждебнее прочих, — дабы самому послушать, что скажут представители обеих сторон этого спора, прежде чем выносить собственное суждение.
Дмитрия привели во двор ещё до того, как первые прямые лучи солнца дотянулись до крыш усадьбы. Феррейра шёл рядом с ним, придерживая полу сутаны, чтобы не запутаться в подоле на неровных камнях тропинки, а по бокам, чуть позади, двигались двое стражников с копьями, всем своим видом показывая, что этот путь чужаку предстоит проделать не свободным человеком, а скорее пленником, чья участь ещё не решена. Двор усадьбы, куда его завели, оказался куда просторнее, чем тот, в котором он жил у Мидори, — выложенный крупным серым гравием, с редкими соснами по краям, чьи стволы были направлены и изогнуты десятилетиями терпеливого ухода, и с тем же ощущением абсолютного, до последнего камня выверенного порядка, которое поразило его ещё в первый день пребывания в этом мире. Но сейчас этот порядок был нарушен присутствием доброго десятка вооружённых людей — самураев в полном облачении, расставленных вдоль стен двора с той нарочитой, показной неподвижностью, которая должна была внушать не столько уважение, сколько страх. Феррейра, коснувшись плеча Дмитрия, жестом показал ему опуститься на колени прямо на холодный, влажный от утренней росы гравий, и Дмитрий подчинился, чувствуя, как острые камешки впиваются в кожу сквозь тонкую ткань хакама. Сам священник устроился неподалёку, чуть сбоку, на низкой скамье, принесённой одним из слуг, — так, чтобы одновременно видеть и лицо Дмитрия, и те раздвижные двери в дальнем конце двора, за которыми, судя по доносившимся приглушённым голосам и звукам движения, готовился к выходу сам хозяин этих земель. Второй священник появился спустя недолгое время, и с первого взгляда на него Дмитрий ощутил разницу, столь же явную, как разница между тёплым деревенским очагом и холодным лезвием клинка. Если Феррейра, при всей своей аскетичной худобе, нёс в себе что-то от усталого, но не растерявшего человеческого тепла путника, много повидавшего и потому научившегося снисходительности, то этот человек — священник представился коротко, почти не глядя на Дмитрия, как отец Родригу Морейра — казался вытесанным из того же холодного камня, каким были облицованы стены синтоистских святилищ. Он был моложе Феррейры, пожалуй, лет тридцати пяти, невысок ростом, но крепко, жилисто сложен, с бледным, почти без загара лицом человека, избегающего лишний раз выходить под открытое солнце, и с глазами такого тёмного, почти чёрного оттенка, что в них, казалось, вовсе не было зрачка — только сплошная, не мигающая чернота. Сутана на нём была не запылённой и не поношенной, как у Феррейры, а безупречно вычищенной, туго перепоясанной, будто он специально готовился к этой встрече как к некоему торжественному, ритуальному действу. В левой руке он держал деревянное распятие на чётках из тёмного, тяжёлого дерева — не такое, как у Феррейры, латунное и отполированное годами обращения, а грубое, аскетичное, вырезанное словно намеренно без всякого изящества, — и время от времени, пока шёл через двор, он останавливался, прикрывал глаза и беззвучно шевелил губами, будто читал про себя короткую молитву перед схваткой. Остановившись напротив Феррейры, оглядел сидящего на коленях Дмитрия долгим, изучающим взглядом, полным той брезгливой настороженности, с какой смотрят на подозрительное насекомое, прежде чем решить, раздавить его или отойти в сторону, и заговорил по-португальски, негромко, но так, чтобы Феррейра расслышал каждое слово.
— Значит, вот он, ваш северный найдёныш, отец Луиш. Тот самый, о ком вы так печётесь последние недели, забыв, кажется, о своей истинной пастве.
— Он не найдёныш, отец Родригу, а человек, потерпевший кораблекрушение, — спокойно ответил Феррейра, не повышая голоса. — И моя паства от того, что я уделяю ему внимание, не терпит никакого ущерба.
— Человек ли? — Морейра чуть склонил голову, разглядывая Дмитрия так, будто тот и вправду мог оказаться каким-то иным, не вполне человеческим существом. — Из земли, о которой мы знаем лишь то, что там царит ересь и мрак, из страны, отвергшей власть святого престола ещё до того, как большинство из нас появилось на свет. Вы уверены, отец Луиш, что нашли на берегу невинную жертву бури, а не орудие врага рода человеческого, посланное искушать нас в самый разгар наших трудов на этой земле?
— Я уверен в том, что видел собственными глазами, — Феррейра говорил всё так же ровно, но в его голосе прорезалась сталь. — Человек, изголодавшийся, израненный, едва живой, был выброшен на скалы после гибели своего судна. Это не выдумка и не наваждение, отец Родригу, это то, что подтвердят вам крестьяне этой деревни и сам управляющий земель Хаттори Кадзуо-сама.
— А я уверен в другом, — Морейра тоже не повышал голоса, но каждое его слово падало тяжело, как камень в воду. — Я уверен, что дьявол редко является в мир с рогами и хвостом, как рисуют его на грубых лубках для черни. Он куда охотнее принимает облик несчастного, страждущего путника, взывающего к нашему милосердию, чтобы вернее проникнуть в наши ряды и посеять там раздор изнутри. Схизматик из земли еретиков появляется здесь, в самый разгар наших трудов, именно тогда, когда влияние Общества Иисуса в этой провинции и без того находится под угрозой из-за интриг иных орденов и происков местных язычников — вы находите это простым совпадением, отец Луиш?
— Я нахожу это Промыслом Божьим, а не происками дьявола, — жёстко ответил Феррейра, — и склонен видеть в этом человеке возможность, а не угрозу. Возможность обратить в истинную веру ещё одну заблудшую душу, а заодно, быть может, и получить сведения о землях, доселе неведомых нашему ордену. Разве не в этом заключается наше призвание — нести свет истины во тьму, а не отворачиваться от той тьмы из страха запачкать об неё рясу?
Морейра ничего не ответил, лишь сжал в кулаке распятие так, что костяшки пальцев побелели, и снова устремил на Дмитрия взгляд, полный холодного, расчётливого презрения, — взгляд человека, уже вынесшего свой приговор и ожидающего лишь удобного случая, чтобы этот приговор был приведён в исполнение чужими руками. Дмитрий понятное дело не понял ни единого слова из их перепалки, но тут и без перевода было понятно, что его дальнейшая судьба в руках того, кто сейчас появится из-за двери, а мнение каждого из священников скорректируют его в ту или иную сторону. Тем временем во внутренних покоях усадьбы, Сигэнори сидел и слушал, как два иезуита стараясь не повышать голоса в рамках приличия спорили между собой явно доказывая друг-другу, что каждый из них думает о чужестранце. Это позабавило его и одновременно подтвердило ещё раз тот факт, что святые отцы не стали бы так возбуждаться, если б речь шла о простом человеке, значит в нём что-то есть такое, что нравится отцу Феррейро и так раздражает отца Морейру. Раздвижные двери-сёдзи, выходившие во двор, наконец пришли в движение, отодвигаясь с тихим, деревянным скрипом, и все, кто находился во дворе, — самураи вдоль стен, оба священника, слуги в дальнем углу, — одновременно, будто по единой невидимой команде, склонились в глубоком поклоне, коснувшись лбами холодного гравия. Дмитрий, повинуясь короткому, резкому жесту Феррейры, торопливо последовал их примеру, вжимаясь лбом в острые камешки и чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Сакакибара Сигэнори сидел на невысоком, но богато украшенном возвышении — деревянном помосте, застеленном плотными циновками и покрытом сверху тонким ковром с вытканным на нём фамильным гербом клана, — восседая на низком, но массивном стуле с высокой резной спинкой, лакированной в тёмно-красный, почти кровавый оттенок, с изображёнными по бокам стилизованными изгибающимися драконами. Сам даймё оказался мужчиной лет тридцати пяти, крепкого, но не грузного сложения, с широкими, разворотистыми плечами воина, привыкшего с юных лет к тяжести доспеха, и лицом, в котором смешивались черты, свойственные японской знати того времени, — высокие, чётко очерченные скулы, узкий, внимательный разрез глаз, тонкие, плотно сжатые губы — с той особой печатью властности, что появляется у человека, годами привыкшего к тому, что от одного его слова зависят десятки, если не сотни жизней. Он был облачён в парадное, но не чрезмерно вычурное кимоно из тёмно-синего, почти чёрного шёлка, расшитое по краям едва заметным узором из тех же трёх перекрещенных стрел, что украшали и знамёна его свиты, поверх кимоно был наброшен короткий, безрукавный жилет-хаори с широкими, торжественными плечами, а волосы его, собранные в тугой, аккуратный узел на макушке, были уложены с той педантичной строгостью, которая свойственна людям, придающим большое значение внешнему порядку, как отражению порядка внутреннего. За его спиной, по обе стороны от возвышения, стояли двое личных телохранителей в полном боевом облачении, неподвижные, как статуи, с руками, лежащими на рукоятках мечей, а сбоку, чуть в отдалении, замер писец с раскрытым свитком и приготовленной тушечницей, готовый в любой момент занести на бумагу решение своего господина. В руках сам Сигэнори держал сложенный веер из чёрного дерева, и время от времени, пока разглядывал двор, лениво, почти небрежно постукивал этим веером по колену — жест, в котором, как показалось Дмитрию, было что-то хищное, что-то от кота, лениво играющего с попавшейся в лапы добычей, прежде чем решить, стоит ли её съесть. Он обвёл двор внимательным, неторопливым взглядом, задержавшись на мгновение на фигуре Морейры, затем на Феррейре, и, наконец, остановил взгляд на коленопреклонённом, вжавшемся лбом в гравий Дмитрии. Феррейра, не поднимая головы выше положенного, тихо, но настойчиво толкнул Дмитрия локтем и прошептал по-английски: